А Никон мало-помалу забирал все большую власть. И над самим государем. Но так велико было доверие Алексея к чистоте Никонианских помыслов, к разумности его мер по исправлению богослужебных книг, что застило оно царевы очи.
А была ли в том нужда? Приспело ли время? Нет, не помыслил государь, на все глядел он Никоновыми очами.
Пока вдруг не прозрел! Ясно увидел адское властолюбие Никона, приказавшего именовать себя великим государем, с его, Алексея, потачки. Ясно увидел, каковую смуту посеял Никон и его служки меж православного люда. Увидел и ужаснулся!
Пробовал действовать увещеванием. Да ведь поздно, далеко зашло. То было как запущенный недуг. Врачевать его было поздно. Гордыня непомерная обуяла Никона. То была дьявольская гордыня. Явилось страшное, богопротивное слово: раскол. И уж поворотить назад, искоренить это слово было не в руках царских. Раскол негасимым пламенем разгорелся на Руси. И не было ему останову.
Собор! Священный собор, авторитет вселенских патриархов. Все вопияло к нему. И Собор осудил Никона. И снял с него патриарший сан. И еще более того: лишил его архиерейства и священства. Но великодушный государь сего не утвердил. Но один из канонархов — Епифаний Славинецкий — был против.
Но Никона бес гордыни зудил и зудил. Он, видно, столь глубоко укоренился в душе строптивца, что не давал ему замолкнуть. «Только сам Господь вправе лишить меня патриаршества, — объявил он своим хулителям. — Патриарший чин пребудет на мне до конца моих дней. А рукоположу я в патриархи достойного…» И с этими словами отбыл в Воскресенский монастырь, который сам же нарек «Новый Иерусалим».
О Никоне зашел разговор невольно, когда Спафарий пересказывал Матвееву слышанное от Милославских.
Артамон Сергеич заметил с горькою усмешкой:
— Сказано: копающий яму в нее попадет неминуче. Чего злобствуют, чему завидуют? Будто стал я им поперек дороги. Истинный исток сего — любочестие. Власть — жадный зверь, пожирающий человека изнутри, и сладу с этим зверем нету, — закончил он.
Глава четвертая
Спесивец Никон
И будешь унижен, с земли будешь говорить, и глуха будет речь твоя из-под праха, и голос твой будет, как голос чревовещателя, и из-под праха шептать будет речь твоя.
Книга пророка Исаака
Его почитали, боялись, робели, подходили под благословение, целовали руку, падали в ноги, ползли на коленах…
Странное дело: патриарх — расстрига. Но духовная мощь, исторгаемая им, повергала всех ниц. И архимандрита, у коего он был под надзором, подначальный чернец, такой же черноризец, как полторы сотни монашествующей братии Кирилло-Белозерского монастыря.
Чернец Никон. Несший епитимью[18]. Тяжкую. Несвалимую, непосильную.
Завидя его одинокую, прямую, как столп, фигуру близ церкви Ефимия, как бы отданную ему во владение, все сторонились, старались ее обойти. Стыд? Страх? Боязнь?..
Глаза под насупленными бровями обжигали. Да что обжигали — прожигали насквозь. Видели все. Знали все.
Далеко завели грехи монаха Симонова монастыря Кирилла да его духовного брата Ферапонта. Неприютно Сиверское озеро, зато малолюдно. Рыбою густело. И ближнее Белое давало прибыток.
Решили строиться. Свершить подвиг во та Богоматери утоли моя печали.
Случилось это в 1397 году. Поставили скит. Срубили часовенку. Кресты все были деревянные. На церквах, на могилах, обильно взошедшие на этой суровой земле.
Все было деревянное: и срубы келий, и домовины чернецов. Рекла заветная икона Богоматери: «Кирилл, ступай на озеро Белое, сверши свой святой подвиг…» — и простерла златой указующий луч. И пошел Кирилл, не сбиваясь с пути, по лучу, доколе не привел он его на озерные берега.
Тяжкое серое небо висело над будущим скитом. Оно то и дело прорывалось холодным дождем. Неприютный край, суровый и прекрасный.
Ни един день в праздности, как есть подвижник. Как только луч зари выглянет из-за горизонта, брался Кирилл за топор. Срубил келейку, потом часовенку, потом стал поленницу складывать: зима дышала в затылок.
Ферапонт свой подвиг вершил: облюбовал он место в пятнадцати верстах. И там заложил свой скит.
Оба спасались в труде. В единении с лесом, зверьми, рыбами. Душа очистилась от всего мирского, от искушений великой столицы Руси.
Прибегала лиса: Кирилл бросал ей рыбьи головы и вел назидательный разговор. Слушала, будто понимала. А может, и впрямь понимала. Понимала, что не враг ей этот человек, и вскоре мостилась у ног его, доверчиво тычась мордой в ладони.
Заглянул и медведь — много их бродило по округе. Этот загляделся на лису и тоже захотел повести дружбу с человеком, который так усердно и ловко ловит рыбу.
Кирилл сплел веревку, протянул ее меж двумя соснами и нанизал на нее улов — вялить на зиму. Медведь позарился на запас, но Кирилл погрозил ему пальцем и сердито сказал:
— Не трожь! Зимой будем есть вместе.
И кинул ему свежую рыбку. Медведь будто понял, подцепил лапой дар и мордой покачал. Вот ведь зверь несмышленый, а взял в толк: более на запас не покушался. Но рыбки просил умильно: станет на задние лапы, а передние тянет к Кириллу: дай, мол.
Дружно жили, согласно, без обид.
Давно это было. Разбежались звери лесные — перестали доверять человеку. А человек перестал доверять самому себе, святости своей, близости к Богу.
И мягкое, теплое, пахучее и податливее дерево уступило место холодному камню. Монастырь одевался в камень. Каменными стали его стены, каменными — церкви: Деревянное било, сзывавшее людей и зверей на трапезу, на общение, заменили медные колокола.
У них был грозный звон, тревожный звон. Речь патриарха — расстриги Никона — была подобна колокольному звону.
И главное: монастырь не утерял имени своего основателя — чернеца Кирилла. Он стал называться Кирилловским, а потом Кирилло-Белозерским.
Это было по справедливости. Слава монастыря росла вместе с именем чудотворца Кирилла. Обитель благотворили цари и великие князья. Она стала духовным центром озерного края. Здесь, по завету игумена Кирилла, занимались строением книг. И се древлехранилище уже насчитывало более двух тысяч сокровищниц святости и знания.
Реки везли на себе насельников, более всех старалась Шексна, и вскоре монастырь оброс деревнюшками. Они же вкладывали душу в каменное строение. И оно оживало, начинало дышать святостью. Ибо храмоздатели трудились с мыслию о Боге.
В день Святой Троицы, спустя ровно три десятилетия со времен появления Кирилла на сих берегах, старец исповедался и причастился и обратил к плачущей братии такое слово:
«Не скорбите о сем, а наипаче по сему разумейте, ежели стажу некоторое дерзновение и делание мое угодно будет Богу, то не только не оскудеет место сие святое, но и больше распространится по моем отшествии — только любовь имейте между собою».
«Любовь между собою». Монахи сей завет соблюли. Но враги за стенами старались эту любовь разрушить, равно и сам монастырь, ставший к тому времени гнездом святых обитателей. И тогда подмастерье каменных дел Кирилл Сверков из соседней слободы обратил его в несокрушимую крепость, сильней и мощней коей не было на всем Севере Руси. Это была грозная крепость. О ней заботились царь Иван Грозный Рюрикович, а ныне царь Алексей Романов.
О стены крепости разбивались поляки и литовцы, всесильные шведы. Но стояла она как скала.
А вот любовь меж братией стала уходить. С того дня, как поселился в монастыре опальный патриарх Никон. Властолюбие его стало разрушать все связи. Патриарх! Великий государь! Не может того быть, что послан он сюда просто так. Царь Алексей замыслил нечто. Царь Алексей обратит сей край в автокефалию[19], и Никон станет управлять ею.
Слушок сей бежал, катился по кельям, по церквам, по слободе, не миновал и поварни, и хоздвора.