Я выжал три слезинки на грудь матушки, потерся щекою о щетину отца. Наступило время открытий. И я бежал им навстречу.
О, Константинополь, я узнал все твои имена: Царьград, Истанбул, Стамбул, Столица мира, Трон падишаха… Он притягивал меня все сильней.
Поначалу я видел только его величие: храмы и мечети, мечети и храмы, Эски Сарай — дворец султана, Капалы Чарши — гигантский рынок под сводами, скопище людей и вещей, издававшее крики и завывания, брань и призывы.
Пики минаретов кололи небо. Муэдзины истошно вопили, сзывая мусульман на молитву. Город кипел, как огромный котел, источая благоухание роз и вонь гниющих отбросов.
Я стал первым среди ровесников. Наставники ставили меня в пример. — Патриарх Досифей обласкал меня. Он часто призывал меня для совместной молитвы, для чтения книг — светских по преимуществу, но и духовных тоже.
Я читал выразительно и бегло. Мне равно давались латынь и греческий, Платон и Аристотель, Фома Аквинский и Фома Кампанелла, сочинения отцов церкви… Его святейшество не брезговал и такими сочинителями древности, как Аристофан и Лукиан. А однажды он принес мне для чтения опус под названием «Золотой осел».
— И это мирское чтиво есть тоже зеркало жизни, — сказал он наставительно. — Вглядывайся в него холодными очами и невозмутимым сердцем. Ибо все в этой жизни надобно познавать: мирское и мерзкое.
Я быстро мужал. Природная любознательность подгоняла меня, подобно бичу ременной плети, которой наказывали провинившихся в школе.
Я хотел познавать все. Православная церковь с ее позолотой не удовлетворяла меня. Я тайком пробирался в мечети и на коленях выстаивал молитвы.
Я появлялся и в синагогах, и в караимских кенассах[2], и в армянских церквах, и в католических костелах… И в других молитвенных домах. Ибо турки терпимы. Это терпимость сильных: ислам велик и победоносен, никто и ничто не дерзнет покуситься на его могущество — могущество Аллаха и пророка его Мухаммеда, подчинивших своей власти полмира. И продолжающих нести неверным великие истины ислама.
Мой покровитель святейший патриарх Досифей терпимо относился к моим поискам истины и к моему вольномыслию.
— Вольнобесие — удел молодости, — говаривал он, — а православие — столп и утверждение истины. Настанет день, когда духовные очи твои узрят наконец его бессмертное сияние. Прозреешь, чадо мое.
Он называл меня возлюбленным чадом и все больше привязывался ко мне. Я же, в свою очередь, почитал его, яко отца, хотя он был едва ли на много старше меня. Но Господь умудрил его сверх меры и поставил над духовными. Вот почему восхождение его к высокому сану было быстрым.
Он вышел из пелопоннесских греков, в миру Нотара. И как способнейший был призван на служение в Константинополь, к иерусалимскому патриарху Нектарию его предшественником Паисием, в Бозе усопшем. Нектарий же возвел его в сан митрополита Кесарии и почел своим преемником после кончины. Так оно и случилось.
Он был ревнителен не только как духовный владыка, но и как управитель. И когда долг Оттоманской Порте — султанскому правительству — за аренду Храма и Гроба Господня достиг 83 тысяч левков, патриарх отправился в паломничество, дабы собрать эти деньги.
Но чем дальше поднимался я по ступеням познания, тем более хотелось мне духовной свободы. Патриаршая школа стала для меня узилищем, и мой покровитель понимал это.
— Я отпускаю тебя в мир. Лети, набирайся опыта, — сказал он однажды, видя мое томление. — Ибо знания в соединении с опытом возвышают человека и делают его мудрым. Твои познания в богословии и языках подкреплены изучением философии, логики, словесности.
И я полетел. Для начала в Яссы, где мог получить пост при господаре[3].
Я его получил, как только явился пред очи князя. Им был Георге Штефан, человек просвещенный.
Он нуждался в такой же правой руке — просвещенной, расторопной, без предрассудков. Он нашел ее во мне. Я стал советником — грэмэтиком. И быстро вошел в образ.
Но удел господаря — собирать и платить деньги, а вовсе не править, то есть заботиться о благосостоянии княжества. Престол продавался и покупался. Теми, кто мог поболее заплатить султанским высокопоставленным чиновникам.
Господарь, изловчившись и обогатившись за счет подданных, мог продержаться на престоле от силы три-четыре года. Платить дань становилось все трудней — налоговый ручей мало-помалу иссякал.
И вот являлся богатый претендент и перекупал престол. Он получал ферман[4] на княжение в надежде не только вернуть свои кровные, но и выколотить солидный приварок. Но и у этого быстро появлялся богатый конкурент… «Смена князей — радость дураков» — сложил народ пословицу. Новый князь — новые поборы.
Перечень князей длинен, ибо иные смогли усидеть в кресле год, а то и меньше. Георге Штефан не удержался, ибо плохо собирал налоги и недостаточно задабривал турецких чиновников. Он бежал на север.
За ним водился и другой грех, о котором прознали турки: он бил челом царю Алексею Михайловичу о принятии княжества под его высокую руку.
Это грозило ему жестокой казнью: могли посадить на «турецкую мебель» — кол, а в лучшем случае — отсечь голову.
Я остался при его преемнике. Им был Георге Гика из рода албанских князей, пользовавшегося благоволением турок. Он был куда удачливей своего предшественника, завладел было и соседним княжеством — Валахией. Но тоже правил недолго.
Пошла такая карусель, что я почел за благо бежать следом за Штефаном.
Бранденбург стал моим временным пристанищем. Это было преуспевающее герцогство, то и дело прихватывавшее лакомые куски у своих соседей — Польши, Пруссии, Померании. Правил там великий курфюрст Фридрих Вильгельм, обосновавшийся в Потсдаме.
Я странствовал более четырех месяцев. Большей частью пешком — ведь какого-либо регулярного сообщения тогда не существовало. Проводил ночь обычно под открытым небом. Порою мне удавалось набресть на монастырь. Там я отсыпался и отъедался: выручала латынь либо греческий. Те немногие деньги, которые были у меня с собой, постепенно растаяли. И я побирался Христовым именем, выдавая себя за странствующего монаха.
Я был молод и здоров. Меня вела любознательность. В ту пору всюду рыскали шайки разбойников. Они были опасней диких зверей: медведей, волков, туров. От них приходилось отбиваться дубиной. С нею я не расставался.
Разбойники относились ко мне с подозрением. Раз главарь одной шайки предложил мне присоединиться к ним.
— Христос не позволяет мне душегубствовать и грабить, — отвечал я смиренно.
В другой раз двое молодцов обшарили мою котомку и, не найдя ничего стоящего (несколько талеров были запрятаны в холщовом мешочке, подвязанном на чреслах), изрядно поколотили меня. Не раз меня подозревали как лазутчика властей.
Силы мои и любознательность были на исходе, когда я подходил к Бранденбургу. И я решил дать себе роздых.
Все располагало к этому: спокойствие и медлительность бюргеров, чистенькие домики с непременными бальзаминами на окнах, палисаднички с ухоженными цветами.
Я попросился в один дом, в другой, третий… На меня смотрели с подозрением: изможден, оборван, не говорит по-немецки — всюду я обращался на латыни.
Наконец я набрел на постоялый двор. Там меня кое-как поняли. Особенно тогда, когда я предъявил свои талеры.
Мне отвели чистенькую каморку с постелью. Кроме нее, там был круглый столик, два стула и непременные цветочные горшки на окне, которые я обязан был поливать.
Каждое утро служанка приносила мне кружку молока и круглый хлебец. Днем постояльцы сходились в залу, где был накрыт стол. Большей частью приносили большую супницу с половником. Каждый должен был наливать «зуппе» в свою тарелку. Среди капустных листьев сиротливо плавали кусочки мяса. Потом на подносе вносили дымящееся жаркое. Каждый должен был отрезать себе кусок в соответствии с аппетитом.