Протопоп пожал плечами, но поклонился и подошел к руке.
Вскоре вернулся Матвеев. Вид у него был несколько смущенный.
— Государь гневен. Зело гневен. Пошто отпущен без приказу…
— Видение мне было, свыше, — неуверенно пробормотал Никон.
— Велено тебе, Никон, ехать туда, отколе прибыл. А от патриарха законного Иоакима и от великого государя наряжено будет следствие, пошто отпущен без приказу.
— Видение… Проиграл!
— А проиграл ты, Никон, оттого, что много мнил о себе. И весь православный мир возмутил, — сказал Матвеев. — И писался великим государем. И спеси в тебе было более, чем святости.
Рядом с Матвеевым стоял коричневолицый, крепкий, буйно обросший человек в одежде инока.
— Глянь-ка, Николай, каково мнет и месит умного человека непомерная гордыня.
— Истинно умен ли? — засомневался тот, кого звали Николаем.
— Был умен. Утонул ум в неистовой гордыне. И кончился. Был патриарх, а стал чернец на покаянии. И все спесь…
— Учусь, Артамон Сергеич.
Глава пятая
И имя нарече ему Аввакум
Опротивела душе моей жизнь моя;
предамся печали моей;
буду говорить в горести души моей.
Скажу Богу: не обвиняй меня;
объяви мне, за что Ты со мною борешься?
Книга Иова
Черный обоз полз по белу снегу. Снег слепил. Он был необыкновенной чистоты и искрился алмазным блеском.
Места были нехоженые, незнаемые, звериные. Тяжелые медвежьи следы пятнали целину, а тут вот лось пробежал на длинных ногах.
Реки, озера, озера, реки. Безлюдье. Тишина. Ухнет что-то, сразу не понять. То снежный пласт: гнул, гнул ветку, вот она и, осердясь, сгинула его. И дрожит радостной освобожденной дрожью.
А то вдруг снег вздыбился, забил фонтаном — страшно. И десятка два белых птиц вырвались на волю и, тяжело махая крылами, скрылись в березняке.
Дикий край, Олонецкий край. Самоеды да монахи, спасавшиеся от мирских искушений. Торили дорогу к скитам, монастырькам, пустынькам. Их было немало. Да попробуй — найди!
Укрылись в снегах, по берегам рек и озер ненавистники никониан. Староверы. Раскольники, сектанты. Бунтовщики!
Поднялся весь Соловецкий монастырь — монастырь-крепость. Поднялся за старую веру, за двуперстие. Антихрист Никон объявил их всех отлученными от церкви. Всех. Тысячи тысяч. Прокляты. И щепотник объявил сугубую аллилуйю беззаконной, а свою трегубую — освященной. Велел писать святое имя Исус с двумя литерами «и».
Стало быть, что? Стало быть, все древние святыни попраны, стало быть, все святые мученики — еретики, и все поколения, чей прах приняла земля, — прокляты и обречены на муки адовы?
Взмутил, сполошил, вверг во смятение окаянный Никон православный мир. Где спастись, куда скрыться от никонианской ереси?
Отсиделись бы. Да никониане стали гонителями. За двуперстие не токмо отлучат, но и персты отрубят, а то и казнят.
Полз долгий черный обоз по белу снегу. Брал в сторону от мест хоженых, протоптанных царевыми стрельцами — никонианскими душегубами.
— Сколь еще брести, отче Филипп?
— Нам летом речка надобна. Так? А зимою озеро. Так? Знаю я такую речку. Она с озером в дружбе, ручьев принимает более дюжины. Места рыбные, звериные, земля родит ржицу. Родит и железо, родит и медь. Что еще надобно? Подале от антихристовых слуг — вот чего.
— Долго искать будут, годов девять. А мы тем временем окрепнем, отобьемся, а то и откупимся. Жадны они, антихристовы слуги.
— Данила Викулов дорожку нам торил. Святой человек.
— Стало быть, путь наш в Выговскую пустынь?
— Так оно, так. Тамо нас не достанут.
Скрипел снег под полозьями, глубоки следы, заметить бы их…
— Вьюга заметет и следа не оставит. Она — искусница.
— Вот и место наше, погостное. Река Выг. А сливается с нею речка помельче — Сосновка. Вот тут и станем.
Топоры да пилы — вот и вся снасть. Рубили, валили, разделывали на бревна. Мужики рукастые, дело идет споро.
Неказисты избенки-землянки, первыми приютившие переселенцев, но тепло держат. Поленницы словно крепостные стены растут, обступая избенки, продвигаясь к ним все ближе и ближе.
Поп-расстрига Геронтий ворчит.
— Ишь, куда загнал проклятущий Никон! На край света.
— Э, до края, дед, еще далеко. Край — у Белого моря.
— Двинулись, православные, в заповедные леса двинулись, — бормочет Геронтий. — Самопал бы хучь один.
— На медведя с рогатиной пойдем. Обложим логово да выманим хозяина.
— Обживемся! Худа не будет.
Потеснили снежные сугробы к краям. Все дальше и дальше от жилья подавалась снежная стена. Кто-то догадался полить ее водой.
— Вот-те крепость. Неодолима. Словно Соловки.
— Это сколь же народу в леса подалось? — удивляется поп Геронтий.
— За старую, истинную веру животы положим, — отзывается его сын Василий.
— Отрядим охотников в монастырь. Глядишь, потребным разживемся — пищалями да пушчонками…
— Кой толк тебе в пушчонках? Лопат бы железных. Грабель, серпов, кос. Всего поболе, покамест мы тут свое железо выплавим.
Скликали охотников пробраться в монастырь. Набралось восемь мужиков. Знали: монастырь в осаде. Обложен он стрельцами вкруговую. Удушить хотят голодом.
— Тайные тропы знаем. Стрелецким головам они неведомы.
— От Степана Тимофеевича Разина людишки прибрели. Мол, стойте крепко за старую веру, а мы Волгу подымем. Ужо подняли, бояр вешают. Посадские, сказывают, поднялись. Никониан в храмы божьи не допущают, побивают тех, кто щепотью крестится.
— Дивное дело, — рассуждал Геронтий. — Один человек всю Расею на дыбки поднял.
— Царь-государь на сие богопротивное дело его благословил.
— Все едино. Хучь бы и все бояры, все приказные. Русь она во-он какая!
— Государь-батюшка в том невиновен: Никон его антихристовыми чарами опутал. Монахи-гречане тож заодно.
— Сказывали, будто православная вера от гречан пошла. Из Царя-града ее на Русь привезли.
— Э-э, да когда это было! Уж костей от тех первоугодников не осталось — истлели. Тамо по-своему молились, по-гречански, обряд у них иной был.
— А ты отколь знаешь?
— Старые люди сказывали. И в книгах священных про то прописано.
Горячо говорили, набиваясь в одну из изб — моленную. Была она попросторней и с тщанием рублена. Что там, за лесами, за реками, за озерами? Приходили вести, что власть жестоко карает противников никониан.
Неужто можно казнить за то, что по-старому двоеперстием осеняешь себя? За истинную веру?
— Никон-то более не патриарх. Стало быть, и законы его надобно отменить.
— Неужто свергли?
— Соборно. Вселенские патриархи судили и приговорили.
— За что ж мы все страдаем? За что покинули родные места, могилы заветные? Порушили все устройство жизни за что?!
В самом деле — за что? Никон низвергнут, осужден, сослан на покаяние. Вот бы поворотить все по-старому, перестать мутить народ. Пусть молятся кто как хочет: кто по старому, кто по-новому. Провозгласить замирение на святой Руси. Тогда и бунтовать перестанут. И войско отзовут. И зачернят слово «расколоучитель».
Неужто великому государю все это невдомек?! Ведь так просто. Нет, не хотят, видно, поворотить. Кто-то там округ царя за Никона. Греки? Бояре? Служилые?
Трудно, ох трудно понять, кто разжигал смуту. Горит она адским пламенем. Кто почитает то пламя адским, а кто райским. Целыми моленными церквами, с детьми и старцами, свершали огненное восхождение.
Староверы захватили Палеостровский монастырь и держались там. А когда стрельцы пробились сквозь степу, то увидели дивное.
Храм пылал, веселые огоньки пробивались сквозь крышу притвора, сквозь куполки. А изнутри доносилось пение вперемешку с криками. Когда буйное пламя вырвалось наружу, стрельцы со страхом и трепетом увидели, как из церковной главы поднялся отец Игнатий с простертым крестом в белой ризе и великой светлости и стал воздыматься в небо, а за ним седые старцы тож в ризах, и народ, множество народу в белом с простертыми руками возносилось в небо. А потом, когда прошел последний ряд, небесные врата закрылись, и церковь догорела. Груда мерных углей, источавших синие адские огоньки, лежала там, где был святой храм.