Огненное восхождение запылало по всей Олонецкой земле, по берегам великих озер — Ладожского и Онежского, в дремучих Керженских лесах. Деревянные храмы горели, словно огромные свечи. Вместе с молящимися.
А Никон-то, антихрист, расстрига, глядит и радуется: православные за старую веру горят. И на тыщи верст горелой человечиной смердит.
Страшно!
Кипела, бурлила Русь. Смутьянство разлилось по ее просторам. И все Никон. Кабы не властный его характер, кабы не странная власть, кою возымел он над царем Алексеем, власть демонская, заморочная, утихомирились бы православные. А тут вона куда завело!
И нет ходу назад.
Наступила бурливая весна. Стали сходить снега. Робко выглянули на свет первые, зеленые травинки, листья мать-и-мачехи. Долга была зима и все радовались: пришел ей конец.
Почки на тальнике надулись: вот-вот брызнут. И кривые березки выпустили сережки.
Понаделали зарубок, подвесили берестяных туесков, закапал сок — березкины слезки. Доброе питье.
Снежная крепость таяла не по дням, а по часам. Проходов в ней становилось все более. Зачастил народ в лес, у каждого свое дело. Кто по сухостой на дрова, кто по силки — на зверя либо птицу, кто на берег Выга.
А он уж стал вырываться из-под ледяной шубы. То там, то сям блеснет струя. И не поймешь: то ли ручей талых вод, то ли река стремится на волю.
Вот уж и лед пошел — быстрый, ломкий. Вздулся Выг сердито, норовя все с собой унести. Да свирепой хваткой уцепился за берега чернотал, не дает реке разгуляться.
Рыбки захотелось, свежатинки. Сплели верши лыковые — держат! Лыко на всякую потребу. Дед Геронтий ободрал все липки в округе, вынул заветный кочедык[22] и принялся плесть лапти.
Развезло, размякло все окрест. Землица кое-где проглянула: влажная, серая, вся в переплетении корешков — дышит.
Терпенья не стало — скорей бы вода сошла, скорей бы ралом[23] землицу поковырять, поднять, испытать, каковой кормилицей станет.
Солнышко не больно-то старается. Ему невдомек человечьи заботы. А забот-то, забот! Жилье поправить, церкву поставить взамен молельни, с шатром-луковицей, с крестом осьмиконечным.
Понавезли икон древнего письма. Тут и глубокочтимый Никола, и Богородица — троеручица, и Егорий-победоносец с Житием, и Спас — Исус, а не никонианский Иисус.
Место всем им у сердца. Да мало этого: в церкви, возле царских врат.
Никто не сидит праздно. И детишкам малым есть работенка — хворост сбирать да в кучу складывать. Костер должен дышать огнем, теплом, согревать, сушить. Более всего сушить — воды кругом куда ни глянешь.
А дед Геронтий знай себе плетет лапоточки, старому да малому, и мурлычет под нос:
Кто бы мне построил безмолвную пустынь,
Чтоб мне не видеть
Прелестного света,
Чтоб мне не слышать
Человечья гласа.
От мира греховного,
К миру духовному,
Гряду, спасуся,
С молитвой утешною
Спаси меня, грешного,
Господи Исусе.
Такая вот бесхитростная песня. А душу трогает. Остановится иной, замрет, вслушается, наклонит голову да и поспешит далее по своим делам.
Возвратились посланцы из Соловецкого монастыря. В самую пору: море взломалось, острова стали отрываться, а лучше сказать, закрываться.
Восьмой год непокорные чернецы — староверы Соловецкого монастыря — держат осаду. У них там вдоль каменных стен девяносто пушек. Крепость.
— Воевода Иван Мещеринов держит осаду со семьюстами стрельцов. Зимою подвез тяжелые пушки, кои стены рушат.
— Долбил-долбил, да не продолбил, — хихикнул инок Гервасий, молодой, бородка русая, только-только пробивается, глаза смешливые, как такой в иноки подался.
В монастыре главный — архимандрит Никанор. Он нам две пищали дал, — сказал старшой Василий, который был за воеводу. — Ходил по башням, кропил пушки, кадилом махал да приговаривал: «Матушки мои галаночки, надежа наша! Вы нас обороните силою своею рыкающею, антихристово племя никонианское побьете». Пищали эти от стрельцов добыты. Они там неволею стоят. Говорят: все едино монастырь нам не взять, стены непробойные, ворота дубовые, окованные. Чернецы пищею обильны и огневым припасом тож.
— Поклялись стоять до конца за старую веру, — прибавил инок.
— Тамо у них свой Геронтий есть, законоучитель, слышь, дед? Такой златоуст — заслушаешься. У него с архимандритом Никанором спор вышел. Никанор своим говорит: цельтесь зорче, в самого воеводу. Как он падёт, так они без пастыря осаду и снимут. А Геронтий против: то люди государевы, а кто против государя пойдет, тот враг православному люду. Пока за отцом Никанором — сила. Но и Геронтий своих послухов имеет.
— Выстоят монастырские?
— Кабы не разлад — выстояли бы.
Монастырь — на краю света. Едва долетают оттуда вести. Пространство с горами, озерами, реками да морем доносит все по-своему, иной раз шиворот-навыворот. Люди — проверь!
А с весною да теплынью дела прибавилось, знай поворачивайся. Кабы не мошка, не гнус, не комарье вовсе было бы в охотку. Сколь ее вылупилось с теплом — Божий свет застят. Заели люд честной. Экая напасть! Тучею облепляют — руки, шею, лицо, набиваются в нос, в уши, в глаза. Спасу нет.
Дымники разводить боязно: стрелецкие сотни мимо плывут, а ну как заметят. Однако махнули рукой: пущай стрельцы, всё люди, нето гнус заест.
Развели костров — дым столбом. Дым едкий, пахучий — отгоняет. С молитвою в душе — мошка в рот набивалась, сколь много ее съели! — поднимали церковь, храм во имя Николы Явленного. Освятили. Кропили святой водой, кадили благовонным миром да ладаном. Поп Геронтий вошел с грамоткой. Объявил хрипло:
— Прислано от мученика веры послание верным. Дали нам списать да всем, где есть люди старой веры. От страдальца Христова Аввакума[24] из Пустозерской темницы.
Пишет страдалец Божий Аввакум: «Возлюбленнии мои, их же аз люблю воистину, друзии мои о Господе, раби Господа вышняго, светы мои имена ваша написаны на небеси! Ище ли вы живыи, любящие Христа истинного, сына Божия и Бога, еще ли дышите?
Попустил им Христос, предал нас в руки враг… Жаль мне стада верных, влачущихся и скитающихся в ветренном учении, во лжи человечестей, в коварстве льщения. Да что же делать? Токмо уповати на Бога, рекшего: «Не бойся, малое мое стадо, яко Отец мой благоизволи дати вам Царство Небесное». Не сего дни так учинилось кораблю Христову влаятися, еже есть святей церкви, но помяни, что Златоуст говорит: «Многи волны и люто потопление, но не боимся погрязновения, на камени бо стоим. Аще каменю волны и приражаются, но в пены претворяются…
Не убоимся, братие, от убивающих тело, души же не могущих убити, убоимся вторыя смерти, еже есть вечныя муки.
Братия моя зде со мною под спудом сидят, дважды языки резали и руки секли, а они и паки говорят по-прежнему, а языки таковы выросли Божией благодатию…»
Стоны и рыдания огласили храм деревянный, пропитанный весь духом благостным, светлым. Поп Геронтий закашлялся, утер слезу рукавом и остался след давленой мошки. Однако ж продолжил чтение:
— «Милинькие мои! Аз сижу под спудом тем засыпан. Несть на мне ни нитки, токмо крест с гайтаном[25] да в руках четки — тем от бесов боронюся. Да что Бог пришлет, и аз то снем, а коли нет — и так добро… Жаль их бедных, от гнева погибающих. Побили наших, о Христе пострадавших, на висилицах и огнем пожгли. И в моем дому двоих повесили, и детей, было, приказали удавить, да, не вем како, увертелися у висилицы. А ныне и Соловки во осаде морят, пять лет не етчи».