Он вперился в небесный свод, изумрудно переливавшийся над головой. Чьи это души невидимо парят в этой бездонности. Он вспоминал всех почивших друзей, близких. Бог мой, сколько их было на его коротком веку! Иные снились ему — все молодые, моложе, нежели были в последние дни жизни. Гораздо моложе. Зачем-то они являлись ему. Чтобы напомнить о себе? Чтобы он поклонился их праху? Кто мог ответить ему на все недоуменные вопросы… Изнемогши под их тяжестью, он незаметно уснул. А проснулся от зябкой прохлады. Солнце еще только выглядывало из-за горизонта. Его багровый край словно бы дымился: казалось, вот-вот заполыхает небо. Но оно всего лишь слабо розовело.
Полог шатра откинулся, и выглянул князь Василий, заспанный, помятый. Подскочили два стольника: один нес бадейку с водою, другой — рушники. Князь кивнул Спафарию и стал плескаться. Умывшись, он кликнул Николая.
— Я так полагаю, что после стычки хан пришлет переговорщиков. Нам надо бы сей день собраться для совету — старшинам во главе с гетманом Иваном Самойловичем, полковым начальникам, — каково отвечать хановым посланникам…
Он не успел договорить, как со стороны лимана вылетели два всадника — там располагался казачий авангард и спешились прямо у шатра с ловкостью чисто татарской, джигитской.
— Шановний господине, у степу трава горить!
— Пожар! Татаре зажгли траву!
В самом деле, то, что казалось предутренней дымкой, сгустилось и стало дымом, дымом пожара. Он надвигался широким фронтом, по счастью, не очень быстро, так как ветер задувал сбоку.
— Сниматься! — полетело из уст в уста.
Лагерь, растянувшийся на полторы версты, зашумел, задвигался и тронулся в сторону речки Ишунь, которая могла стать, как она ни узка, естественной преградой огню.
Шелест степных трав уже казался зловещим. Все оглядывались: не преследует ли их огонь. Он казался страшней татарского войска. В самом деле, с войском можно биться, ему можно противостоять. Но можно ли противостоять надвигающейся стене пламени?
Одно время казалось, что огонь повернул вспять. Им правил ветер. А ветер в это утро казался непостоянным. Он задувал то с востока, то с юга, люди тоже, подобно ветру, — то приостанавливались в надежде, что огонь угомонился, то, видя надвигающееся пламя, вновь пускались вскачь.
Такое преследованье и отступленье продолжалось три часа кряду. Наконец люди оказались под защитой речки. Да и пожар, пожрав море сухих трав, унялся. Бурая, опаленная земля простиралась перед войском на десятки верст. Она была совершенно безжизненна. Не слышно было посвиста сусликов, и не вставали они столбиками возле нор своих.
Не стрекотали кузнечики, не видно было ни одной букашки. Выгорело все живое, казалось, навсегда. И птицы покинули те места.
Как быть? Этот вопрос не раз вставал перед воинством. Его не раз задавал князь Василий Голицын. Лошади падали от бескормицы. Ни понукания, ни побои не могли заставить их подняться. Люди еще кое-как перемогались. Но и они дошли до края. На привалах варили в котлах палую конину, жарили ее на вертелах, которыми иной раз служили шомполы, а иной раз и сабли.
Князь был мрачен. Он понимал, что никакого одоления нехристей не будет, что его многочисленные враги не простят ему неудачи — повторной, что ряды его сторонников при государевом дворе редеют день ото дня, а по возвращении имя его будет покрыто позором. И притом навсегда.
Смешно сказать, но единственным верным ему человеком при дворе был думный дворянин Федор Шакловитый. Князь, разумеется, знал от наушников, что царевна Софья делит свою постель меж ним и Федькой. И сейчас, в эти тягчайшие для него дни и недели, царевна почиет в объятиях Шакловитого.
В наушниках не было недостатка. Стоит ему вернуться, как они тотчас доложат ему про Софьины измены. Как она ни таится, а все ж тайное становится явным. Князь и сам это испытал. Несмотря на свой ум и сугубую предосторожность, его любовная связь тотчас стала известной на Москве. Но политичность была превыше постели. Да и царевна, признаться, была на ложе любви не лучше его законной супруги и многих наложниц, в коих он никогда не испытывал недостатка и кои угождали ему со всевозможным совершенством. Поэтому князь время от времени писал из похода Федору, дабы он как мог укрощал злоречие недругов и их самих.
Куда ни кинь — везде клин! И тут, в войске, почитай, все чужие и некому исповедаться, не с кем совет держать по душевному делу. Разве что с гречанином, с Николою Спафарием. Но и тот Петровой партии и тому печаль свою поведать он не может, хоть он единый человек во всем стане для собеседования пригодный.
Где выход? Кто может его указать? Хановы посланники не едут. Придется, видно, двигаться далее, под Перекоп. Может, за этой выжженной землей есть травы, есть корм для коней. Люди-то перемогутся, а без коней остаться страшно. Где-то окрест гуляют табуны диких степных лошадей. Да и у татар можно отбить табун. Управиться с татарскими конями трудно, они тож полудики и под русским седлом худо ходят.
Мысли его рассеянно блуждали, как у человека отчаявшегося. Он машинально отвечал на вопросы, машинально ел, плохо спал. Войско двигалось медленно, терпя урон. Вдобавок средь москалей распространился слушок, что не татары зажгли степь, а казаки, дабы поворотить к дому. Слух этот полз, полз ужом, а потом запорхал ласточкою и долетел-таки до Москвы.
Царевна Софья переполошилась. Ее Васенька, ум светлый, зрелый, главный советчик, надежда, свет, снова попал в беду. То была и ее беда, потому что как ни мужествен и решителен был ее Феденька, а все ж Васеньку он заменить не мог. Феденька был прямолинеен и дерзок на язык, а Васенька был хитроумен и глядел далеко вперед. Она прекрасно понимала, что неудача похода грозит катастрофой прежде всего ей самой. Но выхода не было. Пришлось скрепя сердце расстаться с Феденькою и послать его для ободренья Васеньки к войску с грамотой и всяческим увещаньем.
Пока же князь решился собрать большой совет, чтобы опереться на общее согласие. Грозный призрак голода и гибели войска почал все чаще вставать пред ним.
— Как быть, братие? Можно ль воевать хана, коли у нас вышел весь припас, кони дохнут от бескормицы? Идти ль вперед или поворотить?
— Поворотить! — единым возгласом отвечали ему все воинские начальники. — Иначе погибнем без чести и славы.
Сколь уж людей бежало! Сколь хворых да немощных! Коней палых едим! Дохлятину!
У князя отлегло от сердца. Поворотить — с общего совету. И будь что будет!
Глава двадцать четвертая
Аларм! Аларм!
Человек лукавый, человек нечестивый ходит со лживыми устами, мигает тазами своими, говорит ногами своими, дает знаки пальцами своими. Коварство в сердце его: он умышляет зло во всякое время, сеет раздоры.
Книга притчей Соломоновых
— За что?! За что душу христьянскую погубляешь?! Побойсь Бога, Лев Кирилыч! Ты ж боярин, государев человек!
— Бей его! Бей!
— Бердышом по башке!
— Караул, люди ратуйте!
— Нарышкины лютуют!
— Нарышкины убивцы!
Истошные крики неслись по ночной Москве. Человек в белом атласном камзоле, в каком обычно разъезжал по Москве родной братец царицы Натальи Лев Кириллович Нарышкин, в сопровождении толпы стрельцов, горланивших жалостно, однако ж голосами ненатуральными, пьяными топталась возле каждого дома на Ильинке, близ Кремля.
— Ночь-полночь, эк нализались! Бесчинщики, смертоубийцы. Креста на вас нет, — выглянула из калитки какая-то старуха. И снова торопливо затворилась.
Стоял июль, светлый месяц, душный месяц. Людям не спалось. Заслыша истошные крики с улицы, переговаривались:
— Слышь, Лев-то Нарышкин лютует. Милославских, небось, извести решились.
— И чего им неймется…
— Поглядеть бы, кого бьют…
— Ни-ни! Не суйся! Я те погляжу!
Заговорил Иван Великий своим басовым голосом. То был звон не набатный, не тревожный, а призывающий ко всенощному бденью. И люди тотчас успокоились.