— Испытуй, Софьюшка, — хмыкнул князь Василий. — Грозно да розно. За ниткой-то небось дело не станет, да и за приговорами. Вся тягость, как ее под ноги метнуть, дабы незаметно было.
— Найду средь мамок да нянек и иной челяди надежного человека, он и совершит.
— Да ты ловка. Действуй.
Заперлася Софья в своем покое, не велела себя тревожить, стала вязать узлы. Дело простое, хоть и двойные. Вязала, бормотала про себя наговор, потом в полный голос решилась. Чегой-то страшно стало, слова жестокие. А ну, кто против нее их оборотит?
Опять же дитя, мальчишечка, братик. Не разразят ли ее громы небесные за такое кощунство.
С князем Васильем, налюбившись, разнежившись, спросила как бы невзначай:
— Не оборотится ли сие дело против меня?
— Кто его знает? — вякнул князь. — После такой любови он был не склонен разговоры разговаривать. Лежал пластом да глядел в потолок. Процедил: — Спробуй.
Нашла средь челяди царицыной человека, за большие деньги согласившегося бросить нитку под ноги царевичу. Удалось.
Томились. Ждали действия. Покоевый рында, взявшийся подбросить нитку — ему было сказано во здравие она, — уверял, что видел, как царевич топтался на нитке, своими очами видел.
— Ну что? — допытывалась царевна. — Каков Петруша-то? Здоров ли?
— Здоров, матушка царевна, здоров. Видно, молитвы ваши укрепили его.
Так прошло две недели. Царевич Петр здравствовал как ни в чем не бывало.
Софья из себя выходила. Князь посмеивался. Призвала колдуна, топала ногами, грозилась отобрать ефимки, посадить его в подвал. Колдун оправдывался:
— Стало быть, сильная персона. Наговор не про него. Другой, государыня, у меня есть. Другой надобно испробовать. Новую нитку надвязать тринадцатью узлами. А наговор я печатными буквами изображу.
Изобразил вот что:
«Окаянные духи, придайте мне силы, помогите и пособите, чтобы не было Петру Алексеевичу ни в день житья, ни в ночь спанья, ни в час моготы, ни в полчаса терпежа. Хотя бы схватило его грыжами или стрелами, взяло бы его в минуту или две и узнал бы он все скорби и печали».
Выглядело внушительно. Князь Василий одобрил, правда, с обычной своей ухмылкой:
— Пробуй, матушка, пробуй.
Подкинули и эту нитку. Топтался на ней царевич без толку. Словно отскакивали от него все наговоры.
Софья чертыхалась. Колдун был заточен в подземелье. Дабы одумался и собрал все силы, всю нечистую рать.
Глава девятая
Град нетленный
Когда же обратитесь ко мне и будете хранить заповеди мои и исполнять их, то, хотя бы вы изгнаны были на край неба, и оттуда соберу вас, и приведу вас на место, которое избрал Я, чтобы водворить там имя мое.
Книга Иеремии
Два года в Великом Устюге пролетели незаметно. Что значит незаметно? Выучились ремеслу, все, можно сказать, превзошли. И надо бы возвернуться, ждут их там, на Выге, надеются: двинут-де художество на высоту духовную, станут без опаски молиться на иконки медные, финифтью расцвеченные.
Надо бы, надо бы, а уж приросли к мастерской Кузьмы Егорыча, ели за одним столом, вместе со всеми, ровно свои, кровные, ложками деревянными из одного котла таскали щи да убоину. Все сообща.
Прикипели. Нету охоты в обратный путь пускаться. Хозяин тоже уговаривал остаться — ребята справные, помощники верные. Повел их к воеводе Матвею Фомичу Нарышкину: грамотку выправить, что служили они верой и правдой и ни в чем худом не замечены, а теперь возвращаются по месту приписки.
— Прошу их остаться, а они-де зарок дали: возвернуться.
— Куды это? В раскольничье гнездилище? — ухмыльнулся воевода. — Щепотью креститься выучились ли?
— Велика ль наука, — отвечал Васька.
— Команду приказано послать для искоренения староверских гнезд, — сказал воевода. — А я все медлю. А общежитье ваше на Выге теперя будет зваться град Данилов.
— Отчего же так? — полюбопытствовал Игнашка.
— В память Данилы-мученика, убиенного за истинную православную веру. Законность опять же придать. Что есть общежитье? Гнездо раскола. А град — от государства ставлен. Налог будете вносить-в казну от всех ваших прибытков. И трогать вас не будут.
Воевода обошелся с ними милостиво, подьячий написал бумагу, дабы не сочли их беглыми, не тягали за бродяжничество.
— Эх, робята, робята, в далек путь пускаетесь, жили бы у меня — горюшка не ведали бы.
— Зарок, дядя Кузьма. Пред иконою. Неможно нарушить, — отвечал Василий.
Попрощались честь по чести, вскинули котомки на спину и зашагали. Пора весенняя, месяц май. Ни жары, ни холода — благость. И гнус, мошка только вылупляться начали — наказанье Божие. Все молодое да чистое: листочки глянцевые, светятся, трава шелкова. Дышится легко, благостно. Цветы да травы духмяные, солнышко сушит да не высушит. Шмели да пчелы торопятся за взятком, иной царапнет по темени да падет в траву.
А птицы разливаются, славят весну с ее щедростью — заслушаешься. Зверье непугливое, таращится из-за кустов. Благодать!
Ели, что Господь пошлет и что с собой припасли. В города старались не заходить — разве крайняя нужда приспеет. Одеты были справно — стража не привязывалась. Бумага за печатью сургучною да чернильного с подписью воеводы Нарышкина их оберегала. Нарышкины в ту пору в великом фаворе были. Глянут — Нарышкин и возвращают: бредите-де своею дорогой.
Вот он — Выг, струит свои светлые воды. — Сердце билось толчками, когда приблизились ко рву, окружавшему Выгорецию, — нынешний Данилов. Взобрались на вал, огляделись. Была одна часовня, стало две да колоколенку пристроили, гостиный двор подняли, мастерских понастроили видимо-невидимо. И все в два этажа, с подклетом…
Напротив Великого Устюга — деревенька. Можно ль сравнивать? Вздохнули ребята, перемахнули через частокол. Идут, а никто на них не пялится, все своим делом заняты.
Меднолитейная — на старом месте, однако раздалась вширь и вбок. Вошли. Дядя Герасим как увидел их — охнул да бросился обнимать. Крику-то крику на всю мастерскую. Ровно с того света явились.
А ведь правда — с того света. Дальнего. И сами стали другими. Ушли безусыми мальцами, стали вьюношами, светло-русые бородки прорезались. Женихи! Невест-то не густо. Женский монастырь в особицу ставлен. Плоть-то греховна, ее велено укрощать.
Старцы блюдут благочестие. Население не умножается, детишки редки. Послабление бы надо сделать да старцы против. Забыли молодость свою, напрочь забыли. Кровь в жилах застыла. Герасим смеется.
— Все едино — женим. Расстрижем монашек-то. Иные кровь с молоком, такой бы рожать да рожать. А она сохнет. Парни-то молодые по вечерам к им под бок подкатывают. Игуменья из себя выходит, давеча старцу Савелию жаловалась: охальничают-де мужики, во смущение монахинь да белиц вводят. Савелий у нас навроде киновиарха[28], блюдет благочиние. Да что он может? Ногами топать да слюной брызгать. Коли молодая кровь играет, нет ей останову.
Наши странники смутились. Кровь-то по ночам всамделе играет, уд торчком стоит; ровно гриб из портов лезет. Унять его нету никакой силы, пока сон не сморит, здоровый, молодой сон.
После похода угомон наступил. А отоспятся в тепле и все сызнова начнется.
— Женим, — уверенно говорит Герасим. — Не может того быть, чтобы вас без баб оставить. Экие мужики справные! Небось в большие мастера вышли? Все наше литейное дело на новый постанов учнете ставить.
— Непременно, дядя Герасим. Мы теперь высшему художеству обучены.
— А у нас два изографа иконы пишут. Мастерскую им поставили, все как следует быть.
Обжились староверы. Курных изб стало меньше, вывели трубы. Навели скотные дворы, коровок, овец, мастерские на все случаи жизни: шили, тачали обувку — не все ж в лаптях ходить.
В меднолитейной ощутили себя хозяевами. Все им было теперь и понятно, и сподручно. Над формою трудились с особым тщанием, дабы отлив выходил чист да гладок. Этому выучились в Устюге. Прежде приходилось отливать да зачищать, и все едино выходила одна грубость. А в священном изображении грубости быть не подобает.