— Вот бы ему конец учинить, — мечтательно протянула Софья. — Место возле государя освободим, Илья Данилыч, отец наш, глядишь, опять займет его.
— Болтай, — проворчал Иван боярин. — Он без стрельцов шагу не ступит. Государь мигом смекнет; чьих рук это дело. Нет, надо иное придумать, дабы та работа чиста была. Доищутся, пойдет сеча. Государь наш больно гневен, характерен.
— А молодая царица за свово дядю осердится. Ее слово ныне закон. Нет, забижать нам, Милославским, Артамошку никак нельзя, — заключила Софья.
Спафарий оставался невидим. Его скрыли сумерки и древо, за коим он укрылся. То, что он услышал, было важно, об этом должно уведомить Матвеева. Зреет заговор. Он еще не созрел, он еще в зародыше. Но густеть ему и густеть. По мере того, как власть мало-помалу ускользает от Милославских.
Они пока сильны. Два немощных наследника подпирают их. Но ведь Федор, которого Алексей Михайлович громогласно объявил своим наследником, не жилец. Господь его приберет. А Иван…
Он выждал, пока Милославские разойдутся, и только тогда почувствовал пробирающий его до костей мороз. Супротивники-то были все в шубах — собольих, медвежьих, сквозь них ни один мороз не укусит. А он все еще не успел обзавестись шубою на меху. Хоть Артамон Сергеич положил ему немалое содержание, но получить его — докука. Надобно исхитриться, а он к сему не был привычен. Побрел, осторожно ступая, однако снег предательски скрипел под сапогами.
Неожиданно его окликнули:
— Кто тут шастает?
Он узнал голос боярина Ивана.
— Служивый, Никола.
— Чей?
— Боярина Одоевского, — брякнул он первое попавшееся имя, зная, впрочем, что кумовья.
— Чего тебя черти носят?
— Да вот послал боярин за кучером, а я в теми этой заблукался.
— Ничего не слышал?
— Где тут услышишь? — простовато отвечал Спафарий. — Орут пьяны песни.
— Разговору какого?
— Никак нет, разговору не было. Разве двое мужиков друг друга материли почем зря, а потом в драку полезли. Взялся я их разнимать да и получил свое по потылице.
— Ну то-то же, — пробурчал боярин. — А то бродят тут всякие слухачи да соглядатаи, кого заметишь — зови стражу.
— Слушаюсь.
Темные фигуры расползлись в стороны. Туда, где пылали костры, где продолжалось усталое веселье.
Костров — огненное кольцо. К какому прибиться? Николай побрел наудачу, откуда слышались крики с подвываниями. Повезло — дьячий, приказный. Тут было много своих. Заметив его, загорланили:
— Гречанин, сюды! Да ты никак трезвенный?
— Не успел, — оправдывался Николай.
Все были в меру пьяны — опасались спроса и мало-помалу потухали, как, впрочем, и костер, куда уже давно не подбрасывали дров. Веселье шло с утра, а день догорал. Люди притомились есть, пить и плясать.
Снег окрест был разгребен и утоптан. Снежные сугробы, словно маленькие горки, обступили дворец, теряясь в темноте. Сколько их было? В иных, разметанных, храпели упившиеся. Время от времени их будили и волоком тащили в хоромы.
Надо бы доложить Артамону Сергеевичу… Да не торопко ли? У Милославских еще не созрело.
Завтра, завтра. Но ведь и завтра продолжится веселье, и завтра Матвеев будет при царе и молодой царице. А разговор должен быть основателен.
«Трезвых дней не будет на неделе, — сообразил он, — стало быть, нечего и соваться».
Бражничать ему не хотелось. Он был не из той породы. Сейчас в Москву бы попасть, а там за труды. Труды, переводы, чтение были его отдохновением.
Начал «Книгу о сивиллах» — собрание высказываний мудрецов о пророчицах. То была одна из книг, заказанная Матвеевым. «Строение книг» входило в перечень работы Посольского приказа.
Книги пахли мудростью. Книги пахли кожей, а порою и тленом. Они говорили с ним на своем языке: на греческом, на латыни, на арабском, иной раз на валашском. Он говорил с Платоном, Плинием, Цицероном, Тацитом и другими столпами учености. Он излагал их мысли на современном ему языке:
«Егда преблагий Бог волю и глубокий судьбы свои о будущих в мире вещех произвели показати, тогда не токмо чрез святых пророков и избранных его мужей тое совершити и предреши сокровенным некиим и тайным гласом благоизволи, но и чрез язычных и не токмо мужей, но и жен гаданием некиим производействова…»
Он полагал, что столпы учености помогут возвысить женщину в патриархальном обществе. Женщина может пронизать толщу времен и провидеть в ней ее будущее. Женщина наравне с мужчиной может стать прорицательницей, пророчицей.
За него говорили великие умы подлунного мира. Он выставил этот щит в надежде, что он непробиваем.
Голова все еще была нетверда. Некий туман разжижал мысли. Знакомая мышь выкатилась из норки и села на задние лапки, как бы желая повести с ним разговор.
Он осторожно снял со стола завалявшуюся там корку и бросил своей сожительнице.
Она молниеносно вскочила и мигом очутилась у своего прибежища. Но все было тихо, а юрка пахла так соблазнительно. Осмелев, она ухватилась за нее и повлекла к норке. Но корка была велика. И что же? Мышь стала обгрызать те ее части, которые не влезали.
Спафарий так увлекся этим зрелищем, что забыл о своих сивиллах.
«Крошечная тварь, а имеет рассуждение, — восхитился он. — А человек в своей гордыне убежден, что только он в силах действовать осмысленно. Божья тварь, она тоже понимает, как лучше…»
Он сидел, закаменев, пока мышь не затащила свой трофей в норку, и только тогда шумно вздохнул.
Сколь поучителен сей пример, подумал он, порешив непременно рассказать о нем Артамону Сергеичу. Этот не ухмыльнется, не сочтет пустяком, а наверняка возрадуется еще одному примеру осмысленности бытия. Несмотря на всю свою занятость — а государь непрестанно призывал его к себе для совета и совместной молитвы, в силу коей верил непреложно, — Матвеев находил время для пристального зрения всего того, что жило и бродило окрест. Он был книгочей, любознательный и радовался всякому осмысленному примеру проявления Божьего промысла.
Ближний был более чем скромен, и, быть может, эту скромность много ценил в нем царь. Он был небогат, не был жалован маетностями, либо почестями. За глаза его называли ближний боярин. Ближним он был, а боярином не был и в Думу не ходил. Казалось бы, близость ко всемогущему царю-государю и великому князю открывала столь широкую дорогу к богатству, чинам и почестям.
Ан нет. Матвеев был не таков. Он служил, но не выслуживался. Он верой и правдой служил государю и отечеству, не помышляя об ином. И царь Алексей видел это, ценил его бессеребреничество и верную службу.
Перед глазами государя были самодовольные, зажиревшие бояре, не служившие, а делавшие вид, что служат и радеют о благе государства. На самом же деле большинство царедворцев радело о себе.
Царь Алексей видел это в царствование своего батюшки — царя и великого государя Михаила Федоровича, открывшего на российском престоле династию Романовых. И при батюшке были ненасытные таковые же и хапужные, пустые льстецы и брюхатые бездельники. С ними приходилось трудно. Царь Михаил не хотел никого обижать: окружение-то было его, романовское. Ездили к Ипатию под Кострому[17], молили матушку, всех молили, клялись блюсти верность…
Попервости блюли. А потом стали спорить, кому сидеть выше, чьи заслуги весят более. Голоса крепли, споры да раздоры дошли до брани, до драк. Согласных, почитай, не было.
Все это он видел, и горька была та видимость. Господь, должно, гневался, глядя с горних высей на несогласия эти, на споры да буйственные драки. Более всего Алексей отроком боялся прогневить Господа. Он истово молил его утихомирить бояр да служивых, воцарить меж них мир и согласие. Лил невинные отроческие слезы.
И тут, на его беду, явился Никон. Никон праведник, разумник, боговидец и богомолец. И до того он внедрился в самую душу своим боголюбием да добротолюбием, что Алексей царь не мог и шагу ступить без его напутного слова.