«Находясь в доме отдыха актива, жена Дьячкова [Дьячков — заведующий Лечебной комиссией] буквально издевалась над обслуживающим персоналом, требуя давать поджаренное мороженое и подогретую окрошку Это проходило на глазах коммунистов, отдыхающих в доме отдыха, об этом знал директор дома отдыха…, но никто на эти безобразия не реагировал»[65].
Изучение культовых практик бросает иной свет на организацию власти, сложившуюся к середине тридцатых годов. Если брать во внимание ее обрядовую сторону, то на память приходит образ матрешки, составленной из множества «Сталиных» разного размера. Причем все начальственные фигуры областного и районного масштаба помещены в одну-единственную оболочку — и только в ней они имеют значение. Их управленческие практики — прямое подражание властным техникам, выработанным и апробированным в сталинском кабинете. И точно такие же кабинеты они создают для себя — в области, в районе или на заводе. Овации в свой адрес, собственные портреты на стенах в казенных помещениях, вождистский стиль руководства могут расцениваться как символы их властной самодостаточности.
Такая организация мало напоминает скрепленную винтами машину, приводимую в действие главным рычагом, соединенным прочными ремнями с многочисленными шестеренками, совершающими свои обороты по заданным алгоритмам. Мы наблюдаем в ней властную иерархию, но не обнаруживаем ни рационального распределения функций, ни правильной субординации. Все узлы властного агрегата движутся на свой лад, повторяя, как умеют, движения главного механизма.
Это не бюрократическая, а скорее удельная партийная система. Советское хозяйство середины тридцатых годов кажется, с обрядовой точки зрения, не громадной фабрикой, поделенной на множество цехов и отделов, но большой вотчиной, складывающейся из вотчин малых — краевых, городских, районных…
Из просмотренных нами документов бесспорным представляется тот факт, что кадровые перемещения, формально являвшиеся прерогативой центральных властей, на практике, как правило, регулировались областными партийными и промышленными «удельными князьями».
Очевидным кажется и то обстоятельство, что местные культы практиковались с согласия Москвы. ЦК давал санкцию на переименование городов и совхозов; до 1937 года центральная пресса «не замечала» ни парадных портретов обкомовских секретарей в официальных помещениях, ни торжественных манифестаций в их честь, ни славословий в местных газетах. Вряд ли такая позиция может быть объяснима только снисходительным отношением Сталина к неразвитому вкусу партийных работников, а с ними и рабочих масс[66]. В ней наблюдается и политический расчет. Москва до поры до времени по меньшей мере мирилась с существованием местных культов, до большого террора не делая ничего, чтобы их свести на нет или хотя бы умерить. По мнению О. В. Хлевнюка, формирование местных культов поощрялось Сталиным[67].
Заметим также, что областная и городская номенклатура участвовала в культовых практиках с большим рвением и самоотдачей. Иван Кабаков ничего не имел против того, чтобы быть одновременно человеком и пароходом.
Попытаемся понять причины, побуждавшие партийных чиновников с энтузиазмом разыгрывать патетические сцены, покорно принимать угодливые позы, следовать унизительному протоколу, терпеть оскорбления и греметь овациями по сигналу распорядителя, более того, проделывать все эти фигуры и кунштюки по отношению к местному хозяину, как правило, не обладавшему никакими харизматическими достоинствами. Да и сами вожди областного или городского масштаба — люди в большинстве своем трезвомыслящие, поднаторевшие в аппаратных искусствах, по-человечески совсем не глупые, казалось, должны были понимать, что роли, которые они разыгрывают на публике, по большому счету нелепы, ритуалы пусты, восхваления фальшивы и холодны. И сами словосочетания вроде «цирк имени товарища Премудрова» отдают фарсом.
На первый взгляд кажется, что речь идет только о простом подражании. Местная номенклатура скрупулезно и бездумно повторяет ритуальные действия, инициированные и институализированные кремлевскими вождями. Ночные обеды у Кабакова — это калька ночных обедов у Сталина. Нарочитая грубость — имитация знаменитой сталинской грубости. Верховная власть конструирует образцы политического поведения, ее агенты некритично следуют ее прописям, даже не пытаясь выработать или сохранить собственный стиль. Церемонии, убранство, одежда, речевые обороты — все это скопировано в отношении один к одному с поведенческих форм, представленных на партийных съездах, пленумах, совещаниях широких и узких. Все это настолько очевидно, что не требует особых доказательств. Проблематичным является иное: в чем культурная причина такой восприимчивости, способности принимать в готовом виде поведенческие эталоны авторитарного типа.
Отметим, что все номенклатурные лица — новички во власти, чиновники в первом поколении, лишенные каких бы то ни было традиций в управленческой деятельности, прошедшие первичную социализацию в патриархальной крестьянской или мещанской среде. Их пролетарское происхождение, занесенное в анкеты, в большинстве случаев заблуждение, иногда добросовестное. Потомственных фабричных пролетариев среди них можно сосчитать по пальцам одной руки. И рабочими они были очень недолго, так что индустриальная культура — вкупе с культурой городской — осталась для них чем-то чуждым, непонятным и враждебным. Их культурные ориентиры принадлежали традиционному миру с присущими ему авторитарностью, недоверием к интеллигенции, партикуляризмом, «…пристрастием ко всему, что импозантно»[68].
В какой-то степени культовые практики соответствовали представлениям широких масс населения о природе власти. Между сталинским режимом и большинством населения мы не обнаружили такого раскола, из которого могло бы вырасти эффективное и четко ориентированное сопротивление[69].
Иными словами, в культуре номенклатуры не было или почти не было рационализированных образов отправления власти, с которыми они могли бы соотнести предлагаемые им верхами эталоны.
Можно предположить также, что старая сталинская гвардия, к которой принадлежали вожди областного, окружного и городского масштаба, рассматривала культ Сталина как общепартийное достояние, как инструмент мобилизации трудящихся масс, недостаточно воспитанных для того, чтобы на деле приобщать их к управлению социалистическим строительством[70].
В таком случае культ терял свое личное содержание и мог быть распространен и на других руководителей для тех же целей.
Для лиц, только что выдвинутых в номенклатуру из гущи трудящихся масс, включение в новую корпорацию было тяжким испытанием. Номенклатурные новобранцы не отличались от своих былых сотоварищей ни образованием, ни профессиональной или социальной компетентностью, ни обхождением, ни идейностью. Они были заранее готовы к тому, чтобы принять и освоить в самой простой и грубой форме все сложившиеся в номенклатурном сообществе порядки и правила: и дисциплину, воспринимаемую по-армейски или по-сыновьи, и унизительные формы почитания начальников, и материальные атрибуты корпоративного превосходства, позволяющие провести разделительную черту между собой и прежней социальной средой. Участие в культовых практиках рассматривалось ими как обязанность, проистекающая из их нынешнего положения, как символическая плата за социальный подъем, как особое таинство приобщения к руководящему кругу. На социологическом языке такие действия определяются как индивидуализированные процессы идентификации с новой социальной группой.
Таким образом, ритуальные практики являлись способом внутренней интеграции номенклатурного сообщества, выстраиваемого по иерархическому принципу.