Приемы применялись детские: протокол записывали мягким карандашом, подпись исполняли чернилами. Потом следователь резинкой стирал текст и помещал новый. Или еще проще: арестованному зачитывалась часть протокола, как правило, состоящая из биографических данных, а на подпись передавался более полный текст. Вдруг подследственный не заметит[234].
Местным изобретением было коллективное подписание протоколов за столом под музыку. Заключенных, заранее подвергнутых внутрикамерной обработке (специально отобранные и подкармливаемые арестанты уговаривали своих товарищей по заключению подписать признательные показания), человек по 15–20 приводили из тесных и темных камер в просторное помещение, сажали за стол, на который иногда ставили водку и закуску, и там уговаривали «в интересах советской власти» подписать протокол. Во многих случаях этот метод срабатывал. Тех, кто сопротивлялся, отправляли в карцер или избивали в укромном месте. В конце концов им вписывали в альбомную справку: «изобличается показаниями таких-то и таких-то» и все равно отправляли на особую тройку. «Из Соликамской тюрьмы освобождать никого нельзя», — заявил как-то Шейнкман и на самом деле не освобождал[235].
Начиная с октября 1937 г., оперативные работники НКВД втягиваются в бесконечный процесс фабрикации групповых дел на десятки, а в некоторых случаях и на сотни человек, составляют справки, необходимые для подготовки новых арестов, допросов, из-под палки пишут фиктивные протоколы, оформляют дела на тройку. Завершается один цикл, тут же начинается другой. Ими движет конвейер, очень похожий на тот, который они сами устраивают подследственным. Сойти с него страшно. «Подать рапорт я боялся, — признавался сержант госбезопасности Окулов, — если меня уволят, то сразу же арестуют и отправят на Тройку»[236].
И тогда же к ним приходит убеждение, что они исполняют важную, хотя и грязную, неблагодарную работу по истреблению вражеского антисоветского элемента. После завершения массовых операций рядовые сотрудники органов будут повторять на разные голоса:
«Пусть дурными методами, но мы действовали правильно. Мы вели огонь по правильным целям: по кулакам, шпионам, церковникам. И не наша вина, что вредители нам сбивали прицел»[237].
Некоторые добавляли: нам мешали начальники, которые не давали «…возможности уличить врага действительными фактами его контрреволюционной шпионской деятельности»[238].
Конечно, в данном случае мы имеем дело с коллективной формой психологической защиты. Ибо согласиться с тем, что ты убивал, точнее, посылал на смерть десятки или сотни ни в чем не повинных людей — все равно, по собственной воле или по безволию, — равносильно признанию себя бессердечным и бессовестным убийцей, низким и грязным человеком. «О том, что за подложными протоколами стоит живой человек — и кроме того, его родственники, семья и дети, я не думал никогда. Я думал, что наша работа направлена на пользу Советской власти», — оправдывался на суде оперативник Пермского райотдела НКВД Ветошкин[239]. И когда участников массовых операций переместили из служебных кабинетов в следственные камеры, они, как будто сговорившись, с трудом припоминали один-два эпизода: было дело, тогда-то сфальсифицировали протокол допроса, или поставили подпись на чужом документе — и все, тут же добавляя: такая была обстановка, но нам это все не нравилось, мы такому обороту дел противились.
Можно предположить, что поведением людей, руководивших операцией в Свердловском УНКВД, управлял мотивационный комплекс, в котором доминировали две установки: ставка на карьеру и страх перед репрессиями.
И Дмитриев, и его помощники в начале 1934 г. — это чиновники средней руки в ведомстве Г. Г. Ягоды. Путь наверх им преграждали ветераны ВЧК — ОГПУ, занимавшие ключевые должности в аппарате НКВД. И вот с новым шефом — Н. И. Ежовым у этих людей появился шанс прорваться, подняться по служебной лестнице, войти в круг не только ведомственной, но и политической элиты. Они его с удовольствием использовали. Иначе не объяснить их маниакальной тяги к публичности: к выступлениям на пленумах обкома, в газетных статьях, выдвижению в депутаты. Верховный Совет в 1937–1936 гг. — это витрина новой советской демократии, собрание знатных людей сталинской эпохи. Д. М. Дмитриев становится союзным депутатом. Н. Я. Боярский готовится в депутаты республиканские. Кажется, эти люди искренне верили тому, что пишут в газетах о всенародном одобрении их кровавой работы.
Здесь они во многом ошибались. Трудящиеся в массе своей ничего не имели против расправы с начальниками, но ворчали по поводу репрессий против рабочего люда. «Боярский в своем докладе рассказывал о том, что он разоблачал контрреволюционеров, — передает секретный осведомитель разговоры, которые вели между собой участники предвыборного митинга в Губахе. — Может быть, это верно из числа руководителей, а вот он много пересадил из нашего брата — трудпоселенцев, и эти люди совершенно безвинные. Я считаю, что за Боярского агитировать не следует»[240].
Во время выборов в Верховный Совет СССР завхоз детского сада в г. Перми Мария Кокаровцева прямо заявила агитатору, что она НКВД не любит и потому голосовать не будет[241].
Следы сугубо отрицательного отношения к сотрудникам НКВД мы находим во многих документах эпохи. Партиец отказывается поступать на службу в органы:
«Оставь меня, я жить хочу»[242].
Начальник КизелГРЭС требует от своего помощника по найму и увольнению снять форму НКВД, поскольку она ему не нравится[243].
Кажется, что безоглядное поведение руководителей НКВД объясняется также и страхом. По своему прежнему положению они входили в состав номенклатуры, подвергшейся массовому погрому. По своим должностным обязанностям и Дмитриеву, и Дашевскому, и Боярскому приходилось сотрудничать с множеством людей, подвергнутых репрессиям. Будучи мастерами фабрикации дел, они вряд ли могли быть уверены в том, что какие-нибудь другие умельцы не впишут и их имена в обширные убийственные показания того же Л. Г. Миронова — руководителя экономического отдела ГУГБ НКВД, под началом которого они делали свою предшествующую карьеру. Для того чтобы спастись, нужно было с утроенной силой демонстрировать свою преданность и верность, беспощадность и бдительность, преступить все нравственные препоны и убивать, убивать, убивать. Я не мог входить в организацию правых, — тщетно оправдывался после ареста Дмитриев, «так как сам арестовывал некоторых ее членов»[244]. Такие аргументы на следователей его калибра не действовали. Прошлое настигло всю его команду. Их осудили по совокупности преступлений, но главным образом за участие в заговоре против Советской власти в составе заговорщической, террористической и шпионской организации. Массовые аресты невинных граждан хорошо вписывались в установленную схему.
Некоторые итоги
Массовые операции, продолжавшиеся волнообразно в течение года, одним из своих последствий имели существенное повышение статуса территориальных органов НКВД в системе власти. Участники операции получили от своего начальства статус бойцов, ведущих сражение с многочисленным врагом[245]. От них требовались в равной степени беспощадность к заговорщикам и доверие к собственному руководству. Для того чтобы в глазах рядового оперативника превратить строительного рабочего или колхозника, шахтера или сцепщика в смертельного врага, использовались разнообразные методы: от апелляции к высшим политическим инстанциям до пропаганды ксенофобии, от фабрикации повстанческих организаций до игры на социальных инстинктах. Идея громадного, страшного, предводительствуемого Троцким и управляемого извне — из Берлина, Токио — заговора, поразившего все структуры государственного механизма, конечно же, не была изобретением уральских чекистов. Принадлежащая Сталину, о чем неоспоримо свидетельствуют и его переписка с ближайшими сотрудниками, ставшими машинистами большого террора, и маргиналии на полях докладных записок НКВД, она была в 1937-1938-х общим местом партийной политики и пропаганды. Ответственные сотрудники Свердловского управления НКВД всего лишь приспособили идею заговора к нуждам оперативной работы.