Промелькнула поляна. Выстрелы давно прекратились, но Павел продолжал нахлестывать жеребца. С боков Вихря хлопьями летела пена. Придорожные деревья слились в одну сплошную стену. Плеть то и дело со свистом рассекала воздух и впивалась во взмыленный лошадиный зад. Жеребец уже не мог бежать быстрее и после каждого удара лишь отмахивался хвостом.
Погони слышно не было. Павел натянул вожжи, придерживая разогнавшегося Вихря, перезарядил ружье.
— Хорошо, что картечь вложил! — пробормотал он.
На висках тойона крупными каплями выступил пот, скатываясь, падал в глаза. Он вытер его рукавом пиджака. Подбородок часто и мелко дрожал.
После пережитого Павел обратился к Назарке как ко взрослому. Заговорил хриплым, срывающимся голосом:
— Пропали, думал, Назарка. Нет, живы еще! Ишь, поворачивай обратно! За оружие у них строго. Досталось бы...
С усилием он проглотил клейкий сгусток слюны, посмотрел вокруг расширившимися глазами — не заметно ли где воды. Увидел слабый блеск озера, соскочил с телеги и, не выпуская из рук ружья, пригнувшись, побежал к нему. Жадно, большими глотками принялся пить, погрузив лицо в воду. Руки его медленно погружались в тину, меж пальцев проскакивали и с бульканьем лопались пузырьки. Вытянув шею, подогнув ноги, держа тело на полусогнутых руках, Павел напоминал изготовившегося к прыжку хищника. Наконец, он оторвался от воды, шумно перевел дыхание, вытер тыльной стороной ладони губы и смачно сплюнул. После этого несколько минут стоял неподвижно, прислушиваясь.
— Назарка, пить не хочешь? — спросил он.
Батрачонок не откликнулся.
— Ты что, спишь?
И опять в ответ молчание. Павел дернул Назарку за ногу. Ему хотелось говорить. После случившегося молчать тойон не мог. Павел схватил батрачонка за плечи, намереваясь основательно встряхнуть его, и почувствовал под руками податливую мякоть расслабленных мышц.
— Назарка! — громко выкрикнул он.
Павел наклонился к побледневшему лицу Назарки, заметил темное пятно, которое все шире расползалось на груди, пропитывая рваную рубашку.
«Убили!» — кольнула мысль, и к горлу подкатил приступ тошноты. Размазывая кровь, дрожащими пальцами он торопливо ощупал тело мальчика, уловил слабые ритмичные удары сердца. «Нет, жив!» — облегченно вздохнул Павел.
— Эге! Вон куда угораздило! — определил он, приподняв опухшую, в сгустках крови, руку батрачонка.
Разорвал и сдернул с Назарки рубашку. Тот не двигался, расслабленный, будто мешок с травой. Павел достал котелок, побежал к озеру. Под ногами сочно зачавкала тина. Возвратившись, облил голову Назарки водой, смыл с руки кровь, затем снял с себя нижнюю рубаху, разодрал ее на полосы, туго перетянул рану. Остаток воды хотел выплеснуть, но передумал и выпил всю до капли.
Склонившись к закату, одинокая луна уныло висела над тайгой. На востоке проступали белесые пятна. Они постепенно превращались в узкую бледную полоску, наливались слабым румянцем. Воздух, казалось, помутнел, и лес окутала дымка предрассветного тумана.
Телега негромко погромыхивала на выбоинах, легко катилась по размягченной обильной росой земле.
Глава вторая
Тело было расслаблено. Веки тяжелые, как будто на них наклепали свинцовые пластинки. Губы обсохли и потрескались. Лицо осунулось, смуглая кожа плотно обтянула заострившиеся скулы.
Назарка ничего не слышал и не понимал. Когда же на короткое время возвращалась память, старался узнать, где он находится, что с ним приключилось. Но проблески сознания случались редко. В такие моменты голова сильно болела, словно внутри ее колотили в чугунные доски, какие кладут на могилы богатых наслежников. Думать было трудно. Всякое напряжение вызывало жгучую боль. Левой руки, казалось, не было. Плечо обтягивали мягкие тряпки. Назарка часто бредил. Иногда обметанные коркой губы его чуть слышно просили пить. Прохладная вода успокаивала, становилось легче дышать.
Случались мгновения, особенно ночью, когда Назарка с невероятными усилиями приподнимался, дрожа всем телом, пытался вскочить и бежать. Тогда ему мерещилось, будто он мчится через тайгу так быстро, что летучие облака остаются позади. На самом же деле он делал лишь несколько слабых конвульсивных движений, отрывал от подушки голову, исступленно вращая глазами. В эти моменты перед воспаленным взглядом возникали две тени с тускло поблескивающими штыками. В ушах раздражающе-настойчиво звучал пронзительный человеческий крик.
Назарке казалось, что крику не будет конца. И вдруг он обрывался внезапно, сразу. Наступала темнота — забытье. Но вскоре вновь накатывал кошмар. Невидящие Назаркины глаза бессмысленно скользили по задымленному потолку юрты, с которого густо свисали паутинки, толстые от насевшей пыли и копоти.
И всегда чьи-то руки, ласковые мозолистые руки, мягко удерживали Назарку, бережно опускали его горячую голову на подушку, обтирали холодной водой пылающее лицо. Когда к Назарке возвращалось сознание, он сердцем чувствовал рядом с собой теплоту самого близкого, знакомого с детства, самого родного существа на свете, но кто именно это — понять не мог.
Старый Степан плохо спал третью ночь. Усталость клонила его поседевшую раньше времени голову, но он крепился, стряхивал с себя липкую, засасывающую дремоту. Рядом, облокотившись на стол, чутко дремала жена. При каждом движении Назарки она открывала глаза, прислушивалась к его неровному дыханию.
Невеселы были думы Степана. Мало ему в жизни выпало светлых, радостных дней, а тут еще такое горе нежданно свалилось на него.
Привез больного сына тойон Уйбаан, постоял немного около Назарки, почмокал, повздыхал, сожалеюще разводя руками, но не сказал ни слова. Только когда уезжал, напомнил о долге, срок которого истекал. А что произошло с Назаркой, кто его искалечил, тойон умолчал, как будто ничего и сам не знал. Степану ясно одно: рука у Назарки прострелена и вспухла, как лесина, долго пролежавшая в воде. Голова разбита. Кровь зловонной коркой запеклась на свалявшихся волосах. Кто мог стрелять в мальчишку, кто бил его по голове? И главное — за что? Ничего неизвестно. Степан терялся в догадках. Сам Назарка третьи сутки метался в бреду, порывался вскочить, бежать куда-то, кричал дурным голосом, словно в него вселились злые духи.
Горе, словно невидимый нудный постоялец, прочно поселилось в юрте потомственного хамначита Степана Никифорова. Не так давно за старые невыплаченные долги доверенный тойона Уйбаана увел единственную корову с теленком — последнюю надежду семьи. В опустевшем хотоне ночами тоскливо завывал ветер. Старику казалось, что это добрый дух огня Бырджа Бытык рыдает, прощаясь с родным очагом. Значит, будет худо! По утрам вместо запаха парного молока, перемешанного с запахом свежего навоза, из хотона наносило кислой, застоявшейся гнилью.
Руки опускались у привычного к работе Степана, когда вспоминал о развалившемся хозяйстве. До чего хитер старец Уйбаан! Кто ему задолжал — не забудет. А Назарка сколько у него проработал, но о расчете с ним тойон даже не упомянул, будто позабыл.
— За что на меня такая напасть! — жаловался Степан тускло краснеющим в камельке углям. — Беда!.. Кругом беда! Совсем плохо жить стало... И на зимний промысел трудно надеяться: нет пороху, нет дроби. Разве у господина попросить? Но ведь он же сказал: больше не клянчи, все равно ничего не дам: ты долги плохо платишь. Берешь, а отдавать не любишь. Но чем платить? Теперь коровы даже нет, девчонки без молока остались. И мальчишку жалко. Помощник бы был надежный. Я стар стал, устаю быстро. Назарка уже на охоту ходил, зайцев приносил, горностаев добывал. Черканы[13] сам мастерил, плашки, петли ставил. Четырнадцатую весну встречать будет. Маленький, а не ленивый, работать любит. Лучше бы не отдавал его в хамначиты. Пробыл у тойона три месяца. Телку не дали, а мальчишку искалечили. Одна надежда на него была. Вдруг он умрет или худоруким останется? Кто отца с матерью в старости кормить будет, кто о сестрах позаботится? Страсть как худо быть хамначитом! А тут еще наслежники твердят, что война в тайге скоро начнется.