Он зажег лампы-молнии, держа на вскинутых руках, понес на сцену. Костя расправил под ремнем гимнастерку, робея и скрывая это, пошагал следом за Синицыным. Назарка поспешил за Костей. Притихший зал уставился на марлевую косынку, в которой покоилась раненая рука Назарки. По рядам зашелестел уважительный шепот. Назарка понял, что все смотрят на него. Сразу стало жарко, а сердце застучало часто и сильно.
Никто не заметил, как в приоткрытую дверь, пригнувшись, на цыпочках вошел Чухломин. Потеснив девчат, присел на краешек скамейки.
— Товарищи!
И всем показалось, будто раскатистому голосу Синицына стало тесно в помещении. Шепот, возня, кашель тотчас прекратились.
— Героическая Рабоче-Крестьянская Красная Армия добивает остатки бандитских шаек и других белогвардейских полчищ — наймитов международного капитала...
Свет «молнии» резал глаза. Назарка передвинул лампу подальше, на самый край стола. Прищурившись, медленно, изучающе оглядел зал. Хорошо можно было рассмотреть лица лишь сидящих близко к сцене. В глубине люди угадывались неясной, расплывшейся массой. Костя Люн не спускал восторженных глаз с Синицына и, сам не замечая того, усиленно шевелил губами, словно про себя повторял каждое слово докладчика.
— Мы должны создать боевой союз коммунистической молодежи! — гремел Синицын, ежеминутно вскидывая длинную руку и поправляя ею волосы. — Мы будем верными помощниками эркапэбэ!.. Надо привлечь в наши ряды молодых рабочих, крестьян и молодежь прочих угнетенных когда-то классов. Мы все теперь равны. Национальному различию не будет места в наших рядах! У рабочих и крестьян всего мира один враг — капиталисты и помещики, гидра контрреволюции. Наш союз станет деятельно помогать большевистской партии и международному пролетариату...
В зале становилось душно. Окна запотели, слезились. Огоньки в лампах светили тускло и коптили. Многие разделись и положили шубы под себя. Девушки развязали шали и платки. Потом кто-то догадался — широко распахнул двери в коридор и на улицу. Освежающая струя воздуха хлынула в помещение, и все невольно повернули залоснившиеся лица к выходу.
— Нам необходимо разорвать путы проклятого прошлого, разбить вековые предрассудки, — продолжал Синицын. — Надо привлечь в наш коммунистический союз как можно больше девушек пролетарского происхождения. Надо относиться к женщине честно, по-товарищески, как равный к равному... Новая эра встала над миром.
Какой-то молодой человек с пушистым шарфом на шее, ссутулившись и, как слепой, выставив перед собой руки, начал пробираться к выходу. У двери он выпрямился, повернул голову с прилизанными на прямой пробор волосами к президиуму и громко сказал:
— Опять речи! Ничего интересного! Хотя бы представление какое показали!
Костя Люн подтолкнул локтем в бок Назарку и, показывая глазами на парня с шарфом на шее, зло прошептал:
— Скрытая контра!
Еще несколько парней и девушек, стараясь быть незамеченными, выскользнули из зала. Назарка хмуро смотрел им вслед. Его так и подмывало догнать этих и каждому закатить по здоровой оплеухе.
— Особое внимание мы призваны обратить на якутскую молодежь, — с прежним накалом продолжал Синицын. — Видите, сколько задач стоит перед нами. И мы их выполним! Будем достойны наших отцов и старших братьев, совершивших великую революцию!
Припоздавшие к открытию красноармейцы, уже в новенькой форме, разместились на задних скамьях. Оттуда лицо оратора виднелось круглым белым пятном с темными полосками бровей. Синицына слушали внимательно.
— Складно у него получается, как по-писаному! — одобрительно заметил Коломейцев, когда докладчик умолк.
— Тебе бы так! — сочувственно вздохнул Кеша-Кешич. — Стреляешь ты метко и штыком способен ворочать, а вот языком...
Синицын переждал, когда утихнут аплодисменты и возгласы одобрения. Он пыхтел и утирался платком.
— Может, у кого какие вопросы есть? — спросил Синицын, близоруко вглядываясь в зал.
Вопросы были, много было, самых разнообразных, пустяковых и важных, но парни и девушки стеснялись. Не привыкли они публично выступать. Вместе собрались впервые и побаивались друг друга. Спросишь что-нибудь неумное, и завтра над тобой станут потешаться. Еще и кличку, чего доброго, обидную пристегнут.
Долго тянулось напряженное, перемежаемое вздохами, молчание. Вопросов так и не поступило.
— Вас что-то интересует, — обратился Синицын к пареньку, который усиленно перешептывался с соседом.
— Нет, нет! — испуганно затряс тот головой. Он сжался, вобрал голову в плечи и замер, словно в ожидании удара.
В зале мгновенно установилась тишина.
— Выходит, всем все ясно, — подал голос Чухломин. — Продолжайте собрание!
— Тогда кто-нибудь желает слово свое сказать? — спросил Синицын и выразительно покосился на Костю Люна.
Ложбинки возле носа Кости побледнели, крылышки ноздрей приподнялись и затрепетали. Он встал и решительно произнес:
— Мне надо... Я буду... В общем, прошу слова!
Костя привычно оправил гимнастерку, прошел на край сцены, остановился возле суфлерской будки и глубоко, как перед нырком на купании, вздохнул.
— Граждане! — выкрикнул он, приподнявшись на носки. Голос его заметно дрожал. — Верно тут говорил эркасээм товарищ Синицын! Нужен нам свой союз, кровный, чтоб эксплуататорского духа в нем и в помине не было и чтоб лозунги у молодежного союза были, как у нашей доблестной Красной Армии: «Один за всех — все за одного!», «Сам погибай, но товарища выручай!»... А детство мне плохое выпало, братцы! Говорят, родила меня мама в землянке на соломе. В Черемхове то было. Матери не помню. Померла она. Нас лесенка осталась — я седьмой. Отец забойщик — уголек в шахте рубал. Куда ему с такой оравой? Привел другую. И у той трое пацанов. Мужа ее в лаве придавило. Вот как оно! Восьми лет пошел я на шахтный двор добывать себе на харчишки... Э, много чего вспоминается! — махнул рукой Люн. — Всего не обскажешь... Я, товарищи парни и девушки, про эркасээм пока мало знаю. Но чует сердце — это нашенская артель, рабоче-крестьянская! Мы за своих горой будем!.. Я вступаю в эркасээм! — заключил Костя и перевел дыхание. Лицо его было сплошь забрызгано потом.
Синицын что было силы захлопал в ладоши и закричал:
— Правильно! Да здравствуют красноармейцы!
— Про такое и я могу сказать! — громко произнес паренек, к которому обращался Синицын,
Преодолевая смущение, паренек вышел к сцене. На нем был пиджак явно с чужого плеча. Обут в большие стоптанные валенки, разрисованные красными волнистыми узорами. Походка у него была странная, как будто он опирался только на пятки, попеременно припадая на ту или другую ногу.
— Люди трепались, будто матка моя непутевая была и продала меня маленьким наслежному князьцу, а кому — про то народ не сказывал. У них я и по-якутски толмачить выучился. У того тойона я хорошо жил, сытно. Да раз ехали мы с ним из гостей. Хозяин пьяный. Я за ямщика, уснул и упал из кошевы. Доктор мне ступалки, почитай, наполовину и оттяпал. Ампутация это называется. Тойонец тот из больницы меня не взял. Кому калека ко двору?.. По людям жил. Слава богу, учитель и учителька его — славные, душевные были. У них за истопника и за водовоза мало-мало управлялся. Так-то я здоровый. Господь силенкой не обидел. Ходить только на пятках как-то несподручно, вроде тебя назад тянут и опрокинуть норовят... Я, товарищи и граждане, за молодежный союз. Истинно глаголят люди: «В куче и вдвое могуче!» Если что пособить в смысле грамоты — всегда с удовольствием. Возле учителей наловчился, книги разные читал... Рая нет и ада нет! — шепотом, как великое откровение, поведал он. — Врут попы про бога! Самолично читал. Это они в древности сами про великомученика Христа сочинили! — и заковылял на место своей странной припадающей походкой.
— Постой! Фамилия-то твоя какая? — спохватился Синицын.
Паренек обернулся, подумал, приподнял голову и пожал плечами.
— Настоящей не знаю. Князец ничего не упоминал про батьку с маткой. Люди Егоркой Худоногим прозвали, а учитель Северьян Пантелеевич Егором Горемыкиным окрестил. Значит, так тому и быть!