По существу, его поэзия была глубоко конформистской. Он утверждал порядочность личную вместо гражданской доблести. Поднимаясь все выше в космические высоты, он подменял понятие общественного прогресса понятием эволюции форм жизни. Своим космизмом он стяжал поэзии славу философской. На деле философия Мартынова оказывалась философией капитуляции перед грубой силой власти, уходом от подлинных проблем. Прячась за хорошо разработанной интонацией, Мартынов выражал лишь «хорошо продуманную манию преследования» (слова Ахматовой), подсовывая читателю успокоительную философию абстрактного прогресса.
Личность Мартынова была надломлена страхом предыдущей эпохи, он не смог стать учителем жизни. Он мог использовать свою поэзию лишь для самоутверждения, надувая ее шары легковесным глубокомыслием.
И все же несколько добротных стихов, написанных Мартыновым, и сама свежесть его поэтической формы были полезны в ту пору, когда каждое нарушение единообразия живо воспринималось истосковавшимся обществом, перетолковывалось и становилось поводом для размышлений.
У Мартынова были все возможности влиять на формирование общественных идей, у него на это не хватило ни гражданских, ни поэтических сил. Именно в этом проявился трагизм его личности, этим поучительна его судьба.
Совсем иной личностью является Борис Слуцкий, твердо отводивший себе второе место в объявленном ренессансе поэзии.
Слуцкий выступил от имени поколения, прошедшего и выигравшего войну. Этот факт должен был послужить для отпущения всех грехов и прощения всех ошибок поколения. Слуцкий поднимал значение поколения в собственных глазах, внушал ему гордость, убеждал каждого, что тот уже совершил гражданский подвиг и имеет право на уважение общества. Поколение радостно и благодарно прислушивалось к голосу своего идеолога. Слуцкий как бы открывал ему перспективу достойной жизни после недостойного существования. Четыре года войны списывали (год за два) восемь послевоенных лет. Слуцкий внушал надежду на то, что дальнейшая жизнь в рамках улучшающегося государства сулит радостные перспективы.
В его стихах о войне были высокие чувства, подлинный трагизм, истинный патриотизм и яркие формулировки. Он был мастером формулировок — гражданским поэтом. Казалось, он видит дальше и знает больше других. Эренбург ставил его рядом с Некрасовым. Слуцкий выступил с резкой и отважной критикой Сталина в стихах «Хозяин» и «Бог», разошедшихся в списках, напечатанных в зарубежных изданиях задолго до их официального опубликования. Эти стихи были одними из первых публикаций самиздата. Политический ум Слуцкого, его идея отпущения грехов и оптимистический взгляд на современную ситуацию делали его главным гражданским поэтом времени.
Вопросы об ответственности поколения, о личной ответственности каждого он не ставил. У каждого человека есть его главная эпопея, для Слуцкого главная эпопея была война. Она осталась исходным пунктом его поэзии.
Ренессанс для бедных с глубокомыслием Мартынова и витийством Слуцкого был под стать времени. Теперь нам кажется наивной и пустоватой хлесткая формула о физиках и лириках. Всем уже ясно, что размежевываются не физика с лирикой, не разум с чувством, не искусство с наукой. Задиристый тон врагов искусства был только детским лепетом технократизма. Впрочем, пустоватые формулы в то время нравились и не были лишены известного содержания.
Нельзя забывать, что в краткие годы всеобщих упований размежевания были неточны, самосознание первоначально, а восторг первого лепета свободы — всеобщий. Общество грубо разделилось на либералов и ретроградов. Из семи пар нечистых пять старались примкнуть к чистым, по крайней мере, на словах.
Симонов, который в марте 53–го года писал прочувствованнейший некролог, явно сочувствовал «чистым». Официальные старики, сохранившие под пеплом страха и усталости божьи искры таланта, тоже подались влево.
Слабым и неясным был слух о «русситах».
Общество, разъединенное страхом, искало единения, училось азбуке откровенности, доверия, училось нормальному человеческому языку. Училось разговору. Общению. И научилось. И отучить можно только мерами 37–го года. Да и можно ли? Можно заставить говорить шепотом. Но от шепота уже не отучить. Грозный шепот, откровенный шепот, страшный шепот — вот оно, завоевание нашего времени.
Первые годы после смерти Сталина были порой необычайного единства. Правящий слой пребывал в растерянности. В нем тоже бродили неясные иллюзии. Биологические ретрограды притихли. Привычка к послушанию понуждала и их — кисло, с оговорками — похваливать либерализацию. Хотя наиболее дальновидные пророки нового класса предчувствовали беду и, возможно, предостерегали.
Заслуга Мартынова и Слуцкого в том, что они говорили на языке упований, изобретали этот язык. Они выразили надежду, питали ее и тем укрепляли. Их нравственный потенциал не был объемен, как не имел объема их ренессанс.
Но они были неизмеримо богаче духовно, чем идеологические ремесленники и метрдотели предыдущей эпохи.
История отпустила им краткий срок. При первом же испытании им пришлось расписаться в духовном банкротстве. Они оказались близорукими, слишком опутанными предрассудками предыдущей эпохи, слишком подвластными химерам власти. Ортодоксальный идеализм оказался исторически бесперспективным. Через несколько лет выявилось, что истинными носителями гражданского духа, подлинными нравственными авторитетами явились наименее «политические» фигуры нашей литературы — Пастернак и Ахматова. Фигуры эти глубоко знаменательные. Сам их выбор наиболее чуткими слоями общества свидетельствовал о поисках нового, неполитического направления в борьбе за человеческие права.
Чем более развенчивались идеи государства, власти, партии, тем внимательнее прислушивалось общество к чистому голосу совести, к голосу силы и слабости, к голосу нравственности — к Ахматовой и Пастернаку. Не случайно события, связанные с последним, стали решительным испытанием «ренессанса» на прочность. В результате погиб ренессанс.
О начальных шагах общественного самосознания (как оно выразилось в литературе) свидетельствовали приметные издания той поры — первый сборник «Дня поэзии» и альманах «Тарусские страницы».
«День поэзии» по замыслу должен был показать, что в пороховницах поэзии есть еще порох. Он был построен по поколениям с забавными описками, свидетельствующими, что понятие возраста порой не совпадает с понятием исторического поколения. «Взрослая» часть сборника показала, что порох еще есть, но что это старый порох. В «Дне поэзии» печатались стихи, написанные в предыдущую эпоху и не опубликованные по цензурным соображениям. Цензура новых времен, будучи, конечно, намного либеральней, все же внимательно прошлась по страницам сборника.
«Молодая» часть «Дня поэзии» заявляла о наличии в литературе целой плеяды свежих имен. В этой части уже намечались черты свежей поэзии, которой предстояло господствовать в умах читателей целое десятилетие и завоевать эстраду с многотысячной аудиторией. Именно этим молодым, а не выморочному ренессансу Эренбурга и Мартынова суждено было выразить важные стороны духовной жизни переходной эпохи. Как мы увидим, у этого литературного поколения тоже оказалось спринтерское дыхание. Слишком тяжелы, неимоверно сложны были задачи, стоявшие перед ним. Эти задачи шаг за шагом решали сотни людей и, продвинув решение на шаг, отставали, сходили с круга, надорвавшись. Мы прошли период спринтерского дыхания.
Не нужно думать, что исторический процесс при всей его неумолимой логике протекает очень наглядно и последовательно. Что одно поколение сменяет другое, привнося свои идеи и вкусы, как свежая дивизия сменяет потрепанную. Наиболее масштабные фигуры истории принадлежат не одному поколению, а целой эпохе, целому периоду времени. Они развиваются во времени. И, собственно, эта способность к развитию определяет масштаб личности.
В наш период жили и действовали не только такие могучие таланты, как Пастернак и Ахматова, рядом с ними проявлялись и другие творческие личности. Одна из важнейших — Александр Твардовский.