Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Еще помню один день рождения, какой‑то грустный и неуютный, в доме приятельницы Сергея М.H., милой, красивой и беспомощной.

Однажды был на дне рождения на Профсоюзной, уже при Гале, в начале 60–х. Из присутствующих запомнил Дудинцева.

Сергей много говорил о Софроницком, который должен был прийти, но отсутствовал то ли по болезни, то ли по другой какой причине. Наровчатов дружил с ним последние годы, восхищался его талантом.

Музыкой, впрочем, Сергей, кажется, никогда не увлекался. Не помню, чтобы мы говорили о музыке.

Стихи его не были песенны. Помню лишь одну песню на его слова, которую охотно пели в юности и хорошо знали в ИФЛИ. Это «Роб Рой». Музыку написал Г. Лепский, тот, что создал «Бригантину».

С юности любил Коктебель. Гордился дружбой с Марией Степановной, вдовой Максимилиана Волошина. Она всегда его ласково привечала.

Несколько раз совпадали с ним летом. Последний раз, кажется, году в 1969–м. Сидели за одним столом в Доме творчества— мы и наши жены. Был благостен. Добродушно общался с моей малолетней дочерью. Наговорились всласть за несколько предыдущих лет.

Пошли на Карадаг. Сергей знал здесь каждую тропку. Был он уже грузноват, но легко шагал в гору.

Обошли Святую. Поглядели в долину.

Я спросил о стихах.

— Пишу редко, — ответил Сергей, — два — три стихотворения в год.

Последние годы его больше тянуло к прозе. Чувствовалось, с каким удовольствием он свободно располагался в прозаической фразе, даже в деловой прозе — в статьях и воспоминаниях.

Заговорили о делах Союза писателей, о перипетиях литературных и, главным образом, нелитературных отношений.

Образцом литературного деятеля для Наровчатова был Тихонов. Об этом, впрочем, в тот раз не говорили.

— Я держусь, как молчаливый дворянин из Шекспира, — сказал Сергей, усмехнувшись. — Забыл я, из какой пьесы этот молчаливый дворянин.

Наровчатов — фамилия „скорей разночинская. Был когда‑то такой уездный город — Наровчат.

В последний раз виделись за год с небольшим до его смерти, летом. Жива еще была Галя.

Обедали трезвенно каким‑то пайковым обедом. Говорили о прозе Наровчатова. С удовольствием слушал мои похвалы.

Прочитал незаконченный рассказ из Смутного времени. Прозой своей был очень увлечен.

От разговора быстро уставал. Уходил прилечь, но меня не отпускал. Приходил, показывал книги, рассказывал о них.

— Сколько же ты собрал?

— Тысяч пятнадцать.

В библиотеке его превосходно был подобран XVIII век и книги по истории этого века. Он не был библиоманом. Собирал книги, чтобы их прочитать.

Наровчатов осуществлялся многообразно, согласно масштабам своего таланта и ума. Он осуществился как поэт и воин. Мог бы полнее осуществиться как деятель, если бы попал в другие обстоятельства и другое окружение. Жаль, что не успел осуществиться в большем объеме как прозаик. Уверен, что наша литература на этом много потеряла.

Свои замыслы и мысли сообщал он мне в письмах последних лет.

Читая Тацита, прислал мне в письме цитату: «Человек смертен, государство вечно». Не в том ли истолкование рассказа из времен Екатерины II «Абсолют»?

«В ее царствование, — писал мне Сергей, — непочатые залежи сюжетов, размышлений, обобщений. Россия ни в чем не ведала краю» (от 20 августа 1978 года).

Вот одно прелюбопытнейшее его рассуждение: «С историческими допущениями много можно, умеючи, увидеть и понять… Стоило императрикс Елисавете протянуть еще два года и скончаться не 53, а 54–55 лет, как Пруссия была бы разгромлена вдребезги, Кенигсберг превратился бы в губернский град Российской империи, но этим бы дело не ограничилось. Победила бы в Семилетней войне австро — испано — французская коалиция, и по миру 1763 года Канада осталась бы за французами, которые вместе с Лузитанией замкнули бы 13 будущих штатов в полукольцо. С юга его бы консервировала католическая Испания. Проблема отделения протестантской Америки могла бы надолго отдалиться. Во всяком случае, это не стало бы делом XVIII века» (от 26 января 1980 года).

В одном из писем 1979 года сообщает, что написал новеллу — быль екатерининского времени. Позже так ее комментировал:

«Вещь это современная, особенно по природе иронии, одно «объемное изображение» совсем в духе иносказаний нашего века».

Вместе с тем подчеркивал, что не «аллюзии» его интересуют в историческом повествовании, а постижение постоянных и временных факторов, то есть дух и существо истории.

Успех «Абсолюта» внушал ему уверенность в осуществлении других прозаических замыслов.

«Появилось желание написать еще нечто подобное из времен Ивана Васильевича», — сообщает он в январе 1980 года. И через несколько месяцев: «Написал… новую новеллу. Об Иване Грозном и Матвее Башкине (ересиархе)». И еще раз о новелле: «В ключе «Абсолюта», но резче и печальнее. Хотя и там дал волю усмешке» (от 21 декабря 1980 года).

Речь идет о рассказе «Диспут», опубликованном в «Новом мире».

Был ли он весел и счастлив в зрелости, когда, казалось, многого достиг?

Однажды он написал мне: «В дневнике Марка Твена есть такая запись: «Гек возвращается домой бог знает откуда. Ему 60 лет, спятил с ума. Воображает, что он еще мальчишка, ищет в толпе Тома, Бекки и проч. Из других блужданий приходит Том. Находит Гека. Вспоминает старое время. Жизнь оказалась неудачной. Все, что они любили, все, что считали прекрасным, ничего этого уже нет…» Ладно, переменим пластинку».

Кульчицкий и пятеро

Наверное, нам не поздоровилось бы от властей предержащих, если бы они узнали о разговорах в нашей компании с осени 1939 по весну 1941 года. Но среди нас не было и не могло быть доносчика. Нет, я ничуть не хочу изобразить нас инакомыслящими или фрондерами. Мы были юноши вполне ортодоксальные. Были не «инако», а просто мыслящими. И разговоры наши касались не только поэзии, но истории, философии и чаще всего — политики.

Мы признавали себя марксистами. И способ разговора называли «откровенным марксизмом». Мыслить, да еще откровенно! Вот тут‑то и был криминал. Это и было «инако». Но мы этого не подозревали. Может, и пробалтывались бы. Но у нас были основания не открываться перед посторонними. И не из‑за сугубой осторожности.

Во — первых, было принято откровенные мысли о наших стихах не выносить из избы. Ибо у нас были свои дальние намерения, требовавшие крепкой сплоченности и сохранения в тайне.

Во — вторых, именно эти нескромные намерения и связанные с ними надежды неудобно было излагать непосвященным, тем, кто в эти намерения не входил.

В — третьих, мы не считали, что есть более интересные собеседники, чем мы сами.

О наших суждениях и планах я скажу ниже. А пока о самой компании.

Компанию сейчас кое‑кто называет «ифлийцами», вкладывая в это понятие оттенок социальной и даже национальной неприязни. Не отрекаюсь от этого почетного звания. Но ради истины скажу, что из нас шестерых ифлийцами были трое — Павел Коган, Наровчатов и я. И то Павел Коган вскоре перешел в Литинститут, где на заочном, одновременно с ИФЛИ, учился Наровчатов. Подумывал о переходе и я. Литинститутцами были Кульчицкий и Львовский. Слуцкий тогда учился в Юридическом. В Литинституте нас считали своими.

А рядом мир литинститутский.
Где люди прыгали из окон.
И где котировались Слуцкий,
Кульчицкий, Кауфман и Коган, —

писал Глазков. Здесь перечислена большая часть нашего содружества.

Итак, мы не были никакой подозрительной кастой «ифлийцев». Позже мы сами себя называли «поколением сорокового года», имея в виду не только нас шестерых, но и всех талантливых молодых поэтов — Луконина, Глазкова, Долгина, Смоленского, Лапшина, Львова, Севу Багрицкого и других ровесников и друзей…

Собирались у меня или у Павла Когана. В крохотной комнатенке за кухней, куда вмещались едва и сидели на старом диване, на письменном столике, на подоконнике. Иногда в наших сборах участвовали Исаак Крамов и Михаил Молочко. Оба писали критику и прозу. Наши девушки — Лена (жена Павла, известная ныне писательница Елена Ржевская) и Вика Мальт — слушали наши речи и споры из кухни, где готовили чай и скромнейшую закусь, если таковая случалась в доме.

39
{"b":"182938","o":1}