Скуку как рукой сняло. Весь день солдаты озабоченно сновали вокруг кухни, раздобывая питание для своих подопечных. Другие учили собак разным штучкам. А некоторые весь день просто важно прохаживались, посвистывая и призывая своих собак.
По вечерам не было конца разговорам об уме и преданности собачьей породы. Разгорались споры о статьях и сравнительных достоинствах разных сук и кобелей. Вскоре владельцами псов сделались чуть не все наши разведчики. Завел себе щенка и я и поселил его в штабной землянке. Щенка я по недостатку фантазии назвал немецкой овчаркой. Породы мы раздавали сами, и уже не принято было спорить.
Щенок спал со мной, ночью поскуливая и разнежась, как малое дитя. Удивительное это было чувство близости маленького теплого существа, чувство почти отеческое.
Теперь каждый въезд в наш лагерь вызывал острое любопытство. Кабину окружали со всех сторон, и шоферы торжественно доставали очередную собаку, купленную или сведенную в стокилометровой округе по дороге на склад продовольствия или боепитания. Каких только польских псов не навезли наши собачники! Больших и малых, старых и молодых, породистых и беспородных, ожесточенных и растерянных, ласковых и наглых, всех мастей и видов.
Расположение нашей части выглядело необычно. Повсюду бегали собаки. У входов в блиндажи сидели на цепях сторожевые псы, лая и кидаясь на тех, кто шел по делу.
Ночью собаки устраивали всеобщие свары, вой, дрались из‑за костей и устраивали любовные дуэли; выли на луну и тосковали но прежним хозяевам.
Офицеры сперва не принимали участия в этом деле и следили со стороны за развитием собачьей эпопеи. Но потом всеобщий азарт завладел и ими.
По своей гигантомании младший лейтенант Коля Кондаков отобрал у повара Колесаева громадное чудище, признанное датским догом. За ним обзавелись псарней Касаткин и замполит Борисов.
Замполит ничем не напоминал других замполитов, которых я знал до него. Здоровый детина, черномазый, коротко по — солдатски остриженный, с маленькими глазками и большим красноватым носом, он был выпивоха, бабник и лихой разведчик. Но решительно не мог связать двух слов и произнести короткую речь или провести политбеседу. Беседы проводил за него я. Мы были друзьями.
И уж если замполит увлекся собачьей игрой, то всем остальным сам бог велел. Так мы жили до того печального дня, когда вернулся в часть капитан Богомолов.
Говорят, досталось всем — и замполиту, и обоим лейтенантам, а пуще всех старшине Гончарову за то, что не сумел установить порядок на территории части.
После большого разгона построили роту.
— Так вот, — сказал капитан Богомолов без всякого предисловия, — даю сутки. Если встречу завтра здесь хоть одну скотину, сам пристрелю.
Он дал сутки и сквозь пальцы смотрел, как с утра потянулись из нашего леса в сторону Конколевницы опечаленные собаковладельцы. Они вели и тянули своих питомцев за поводки. А иные за пазухой несли щенков и комнатных собачонок.
В Конколевнице быстро образовалась собачья ярмарка. Установилась единообразная цена — литр самогона за собачью голову. Видно, в Польше за оккупацию сильно поубавилось дворовых псов. Торговля шла бойко, хоть и невесело.
А к вечеру все перепились. Капитан Богомолов в это не вмешивался. В нем не было жестокости и догматизма.
О Богомолове Степане Мокеевиче до сего дня вспоминаю хорошо. Это был честный, справедливый, добрый начальник. С цельной душой, не испорченной тяготами и переживаниями войны. Наши отношения с ним были дружескими, без фамильярности, не допускаемой военной субординацией.
У нас же в части служила и жена командира, Валентина Дмитриевна, медицинский работник, женщина умная и с характером.
Меня он оставил при прежнем деловодстве, даже перевел в штаб. С тех пор я стал жить вместе со старшиной роты Федором Гончаровым, с которым быстро подружился.
Федор чем‑то напоминал Косова, тоже был мужчина большущей силы, говорил басом и родом происходил из Алтайского края.
С ним, а также с хитроумным кладовщиком Иваном Ьакулиным нам удавалось иногда изобретать какой‑нибудь повод уехать на «виллисе» из скучной Конколевницы — на фуражировку в окрестные хутора. Там за канистру бензина, за сахар или за мыло мы раздобывали самогон и пили с угрюмоватыми мужиками и с коварными деревенскими паненками.
Раза три меня посылали в командировку во второй эшелон фронтового штаба, располагавшийся в Бялой — Подляске. В этом городке я квартировал вместе с экспедитором у старой пани Адамовичевой, чьи дочь и сын описаны в одном из моих стихотворений.
Правда, я переселил брата и сестру в соседний город Мендзыжец, а матушку их вовсе забыл на старом месте в наказание за то, что она неизменно присутствовала при чтении Сырокомли и мешала мне поговорить с чахоточной панной Марылей.
В говоре панны Марыли я впервые ощутил сладость польской речи и полюбил польский язык навсегда.
Не могу сказать, впрочем, что Польша сильно понравилась нам. В ее жителях не встречалось мне ничего шляхетского и рыцарского. Напротив, все было мещанским, хуторянским — и понятия, и интересы. Да и на нас в Восточной Польше смотрели настороженно и полувраждебно, стараясь содрать с освободителей что только возможно. Впрочем, женщины были утешительно красивы и кокетливы, они пленяли нас обхождением, воркующей речью, где все вдруг становилось понятно, и сами пленялись порой грубоватой мужской силой или солдатским мундиром. И бледные отощавшие их поклонники из поляков, скрипя зубами, до времени уходили в тень.
Наступала прохладная осень, мы получили приказ передислоцироваться в город Седльце, поближе к штабу фронта
А было так…
В конце лета до нас начали доходить, слухи о Варшавском восстании. В разведотделе, где хорошо знали о ходе восстания, о нем говорили мало и неохотно отвечали на расспросы. Безыменский помалкивал.
Армия же, стоя почти на пороге погибающего города, вовсе не была осведомлена о происходящих событиях.
В середине сентября, отправляясь на машине из Седльца в Бялу — Подляску, я получил приказание прихватить на обратном пути нескольких людей из таинственного «хозяйства Романовского».
Стояла чернейшая ночь. Когда я вышел из дома, эти ребята уже сидели в кузове «доджа».
— Осторожней, парашюты помнешь! — прикрикнул на меня один из них.
В темноте нельзя было разглядеть их лица. Погрузив вещи, они молча стояли около машины.
— Пора, ребята, — произнес наконец кто‑то. — Грудь в крестах или голова в кустах.
— Грудь в крестах — это вряд ли, а голова в кустах — это наверняка. — Гезагтгетан[17], — по — немецки сказал первый. — Помните, что вы большевики.
— Грудь в крестах — это вряд ли. Прощай, капитан.
Остальные молча попрощались с тем, кого называли капитаном.
— Матке сообщи, — уже из машины крикнул совсем молодой голос. — В случае чего корову ей купи.
— Гезагтгетан.
И мы тронулись.
При свете зажигалок можно было разглядеть моих спутников. Они были одеты в пальто с большим бортом и береты, так, как в наших довоенных фильмах одевали шпионов.
Переговаривались редко, но я начал различать их по голосам, покуда ехали до полевого аэродрома недалеко от Седльца. Один из них, судя по акценту, был поляк.
— Два часа, — сказал парень, которого называли Сашко. — Сегодня не полетим.
— У меня еще коньяк остался, — отозвался самый молодой. Машина застопорила на повороте, шофер громко матюкнулся.
— Живые ругаются, — сказал младший.
Свет фар высветил колонну пехоты, шедшую к фронту и расступившуюся к обочинам перед машиной.
— Сколько их, куда их гонят! — сказал Сашко. — Идут, повинуясь одной воле.
— Много бы отдал, чтобы быть сейчас с ними, — отозвался младший.
— Нам лучше, — сказал поляк.
— Если б мы сейчас домой ехали, тогда было бы лучше, — сказал младший.
Я подождал на аэродроме, пока не вылетел «кукурузник» с тремя этими ребятами. Они летели в Варшаву.