Главная черта сходства Хрущева и Евтушенко состоит в том, что оба они романтики. Они оба формулируют ретроспективный идеал (Хрущев — «возврат», Евтушенко — романтику гражданской войны и первых лет революции). Но идеал этот в обоих случаях — отговорка. Роднит их идеалистическое представление о возможности исправить систему и превратить ее (по Хрущеву) в патриархально — административный рай или (по Евтушенко) в салон современного вкуса. Тут‑то, в вопросах вкуса, в вопросах формы они не могут понять друг друга.
Как более молодой, Евтушенко стремится не только узнать истину о мире в тех пределах, в каких способен, но и стремится утвердить новые, современные формы жизни, утвердить современный вкус.
Положительные идеи рождаются медленнее и труднее, чем вкусы. И в наше время вкус нового поколения формируется раньше, чем идеи. В некоторые времена вкусы заменяют идеи и, может быть, стимулирую! их рождение.
Евтушенко, не сформулировав нового содержания, явился одним из самых эмоциональных проповедников нового вкуса и много сделал для его утверждения. Как проповедник нового вкуса он привлек к себе внимание и любовь целого поколения молодежи, стал его знаменем и чем‑то вроде идеолога.
Хрущев всерьез принял борьбу вкусов за борьбу идей. Стойт вспомнить смехотворную кампанию борьбы с узкими брюками и пестрыми рубахами, которыми всерьез занималась наша идеологическая пропаганда. Пропаганда дискредитированного в глазах общества официального вкуса вызвала ответную реакцию. Молодежь стала бороться за свой вкус.
Начался «бунт формы», одним из лидеров которого стал Евтушенко. Спор шел о формах. Хрущев полагал, что следует вернуть старые формы, он с трудом вспоминал обрывки доморощенных стихов, застрявших в его памяти. Молодые, находясь еще в самом начале пробуждения сознания, едва оправившись от тяжести сброшенных предрассудков, хотели хотя бы новых форм жизни и искусства, чтобы хотя бы физически ощутить новую общественную атмосферу. Хрущев не понял, что новые формы могут прикрыть внутреннюю бессодержательность хрущевизма. Он объявил идейную борьбу новому поколению.
Знаменитая статья Лифшица о модернизме была запоздалым обоснованием хрущевского взгляда на искусство. В ней слишком жестоко и зло разоблачались недостатки «позиции молодых». Статья была плохо понята и яростно, хотя и дурно, раскритикована либералами.
Евтушенко сумел вынести борьбу на эстраду, привлечь к поэзии массовый интерес молодежи. В этом его гражданское значение. Он искренно верил, что борется со злом. Он никогда не защищал дурное, он лишь останавливался на полдороге. Но и полпути к правде — немалая дистанция в наше время.
Евтушенко и его поколение сделали в целом огромное дело. Они вернули поэзии значение общественного явления. Сотни тысяч людей стали читать стихи.
Правда, «молодые» не сумели научить народ читать хорошие стихи. Вслед за Евтушенко, Вознесенским и Ахмадулиной на эстраду вышли Асадов, Фирсов и иже с ними. Но этот факт не должен служить к умалению заслуг Евтушенко. Здесь сыграла роль незрелость общества и естественная пестрота тенденций. Евтушенко привлек внимание к стихам вообще, ибо не являлся представителем идеи, но лишь представителем вкуса. Он давал расплывчатые нравственно — политические оценки, а не утверждал определенный круг воззрений. Футуристы, придя на эстраду, сбрасывали с парохода современности все, что не соответствовало их вкусам и взглядам. Евтушенковцы, того не желая, прокладывали сходни на пароход современности всей портовой швали.
Сам Евтушенко безусловно талантливый поэт. Недостатки его таланта выражены в недостатках его жизненной позиции. Он талант эклектический. Его учителя — Мартынов, Слуцкий, Пастернак, отчасти Сельвинский и Кирсанов. От большинства своих учителей он усвоил идею, что черты творческой индивидуальности прежде всего выражаются в форме. Его восприимчивость привела к выработке свежей и чрезвычайно удобной для подражания поэтической интонации, в образовании которой немалую роль сыграли рифма и редкие вариации размеров.
Забравшаяся на его пароход шушера растащила почти весь его поэтический багаж. У Евтушенко больше подражателей, чем у любого поэта после Маяковского и Блока.
В популяризации Евтушенко немалую роль сыграла наша официальная печать. Она порой загоняла этого ортодоксального поэта в самиздат, придавая ему ореол пострадавшего от политических гонений. На самом деле никто меньше не пострадал от этих гонений. Чувство принадлежности к системе всегда выручало Евтушенко. Его необычайное тщеславие снабжено верными датчиками пределов дозволенного.
У читателя же сложился твердый рефлекс принимать все, чего не принимает официальная критика. Критический шум и читательский успех далеко перешагнули границы нашей страны и сделали Евтушенко в глазах Запада первым нашим поэтом и виднейшим идеологом. Каким его увидели — таким он и сделался. Он — друг президентов и сенаторов, идеолог и поэт советской полуфронды.
К Евтушенко трудно предъявлять какие‑либо претензии. В период «короткого дыхания» он все же выделяется своей энергией и многократными фактами, приковывавшими внимание к нему.
Он не создал новых идей, сыграл малую роль в складывании нового мировоззрения, но зато он много сделал для создания атмосферы, в которой рождаются идеи, для пропаганды поэтического слова, для выявления чувства единства поколения, для утверждения сознания необратимости процесса политического развития.
Если не по содержанию, то функционально некоторые его произведения сыграли роль в размежевании мнений и сил в нашем обществе. Одним из таких произведений была знаменитая «Автобиография», апология хрущевщины, в очередной раз непонятая и отвергнутая Хрущевым по формальным причинам и потому ставшая антиправительственным документом. Несколько политических выступлений Евтушенко, вроде «Наследников Сталина», «Бабьего яра», «Памяти Есенина», можно отметить с полным сочувствием к мыслям, в них высказанным. Популярность Евтушенко придала этим стихам значение воззваний.
Эмоциональная оппозиция, которой политические мизантропы приписывают роль современной зубатовщины, никогда не была субъективно ни фальшивой, ни провокационной. Она была исторически органична. В ней был существенный недостаток положительного идеала. Но какая из аморфных общественных групп десять лет тому назад могла выступить с новой программой?
Почти все интеллигентские группы, так же как и все подразделения правящей среды — либералы и радикалы, технократы и русситы, сталинисты и демократы, — по существу, сходились в одном пункте — все они не доверяли народной стихии, боялись новой пугачевщины, справедливо опасаясь, что стихия разрушения обрушится прежде всего на них. По — разному оценивая недостатки современного государства, все эти группы полагали, что они могут быть исправлены методами реформ. Речь шла лишь о том, какие общественные группы и каким способом (диктаториальным или демократическим) могут исправить систему, не разрушая ее. Так или иначе расплывчатые и нереальные идеи совершенствования государства вращались вокруг понятия власти, важнейшей политической категории нашего времени. Ей противостояли еще более расплывчатые понятия нравственной эволюции общества либо понятие личного совершенствования современного толстовства. Общественная практика еще исключала возможность народного движения вне государственной регламентации или вне пугачевщины. Лишь к концу переходного периода начали возникать практические формы поведения, открываться новые формы народного движения.
Современная пугачевщина невозможна прежде всего потому, что изменилась социальная структура народа. Уже не более четверти населения — крестьяне. Крестьянская стихия бесплодна и бесперспективна в смысле конструкции общественного идеала. Да и нет в крестьянстве, быстро урбанизирующемся, социальной энергии для самостоятельного бунта. Возможен бунт еще более бессмысленный — бунт городских люмпенов.
Невозможна и пугачевщина «среднего» слоя, потому что он слишком связан с властью, не способен поставить перед собой самостоятельные социальные цели. Пугачевщина «среднего» слоя — фашизм. Этой стихии инстинктивно боятся представители эмоциональной оппозиции, «бунта формы». Их творчество оттого и является антифашистским, что они более всего опасаются политической самодеятельности среднего слоя. Большинство представителей «бунта формы» во всех видах искусства не стараются быть общедоступными или общепонятыми. В их эстетике есть пункт о необходимости высокой квалификации тех, кто воспринимает искусство. Они обращаются к знатокам. То есть к технократической интеллигенции, утверждая необходимость эстетического воспитания этого слоя в их духе. Они, правда, не утверждают, что искусство существует для избранных. Они приглашают в круг поклонников искусства любое количество людей, но требуют известной «посвященности», знания правил современной художественной игры, требуют (идея технократов!) квалификации от тех, кто судит об искусстве.