С первых же слов он выболтал, что вдов и завел «дружницу» лет сорока пяти.
— Баб много. Чего на их смотреть? Без дружницы скушно, браток!
Лес Федя знал пятое через десятое, а ходок был крепкий.
— Мы с тобой, Васенька, милок, во мхах (то есть в моховых болотах) ноги из ихнего места повыдергаем! — говорил он, заливаясь хихиканьем.
С Бывчевым повидал я немало мороки: ведет, ведет Федя по просекам, болтает, хвастает:
— Все укажу! Хоть на тот свет провожу! Ты только свою стрелябию наставляй! — И вдруг весело заявит: — А дале, милок, не ведаю, куды межа пошла, куды ее черти загибали. Леший ее знает!
Хорошо бы у лешего спросить, да он никак не попадался ка глаза. И я, случалось, сам разыскивал приметы старинных границ: затески на деревьях; уцелевшие пни старого просека, стоящие подозрительно точно в одну линию; остатки сгнивших столбов; еле заметные, почти заплывшие межевые ямы. Иногда приходилось «по наитию духа свята» угадывать межу; случалось и вовсе запутаться.
Тогда устраивали привал, и развеселый Федя без конца сыпал прибаутки, побаски и сказки — «Как поп телился», «Как Васька-вор святым бывал» и без счета всякой всячины.
Болтовня болтовней, а дело делом. Шли, шли, большую часть межи прошли — не бросать же!
— Ну, Федор Михеич, говори, признавайся: где-нибудь дальше найдешь просек или нет?
— Погоди, милок! Сичас поищу, погадаю!
И дед бойко шел куда-то, скрываясь в лесной чаще. Проходил час, а то и больше…
— Аууу!.. — слышалось вдали. — Ни-как на-шел чи-вой-та!
И я прокладывал примерную границу, напрямик, на голос. Шагал, считал шаги и, взяв по компасу румб, старался не сбиться с направления, потому что дед вдруг смолкал, как воды в рот набрал, — это, оказывалось, он напал на «гораз сладкую малину».
Окружная межа в конце концов увязывалась (конечно, «гораз» примерно, но этого было достаточно для ориентировки). Отведенные лесосеки потом привязывались к «явным» частям границы дачи, в крайнем случае к перекресткам дорог, а то и к старым вырубам.
Всех моих водителей не перечтешь, но нужно поведать еще об одном, со взглядами, очень характерными для тогдашнего крестьянина.
Иван Ефимович Гущин нанялся водить меня по лесам в округе деревни Заболотье. Он был едва ли не самым молодым из моих валдайских дедов — лет под шестьдесят. По тогдашней социальной терминологии, он мог считаться «крепким середняком», а зажиточность приобрел охотой. Охотник он был знаменитый. В дореволюционные годы его летняя охота была настоящим промыслом: со своим сеттерком Налькой за день он добывал столько боровой дичи, сколько мог донести. В ночь хозяйка везла птицу на станцию к скупщику, а назавтра петербургские гурманы в ресторанах лакомились гущинской добычей.
Крестьянскую работу Гущин не уважал и сумел поставить себя в семье так, чтобы самому не работать.
— Ваня, — мягко, но безапелляционно наказывал он старшему сыну, — отбей-ка ты косы и себе, и Сашке, и Матрене (так звали сноху деда), да с богом, робятушки, выкосите ноне Колязинский ложок.
И, подсвистнув Нальку и закинув за спину торбу для «птюшек», глава семьи вешал на плечо централку и отбывал на «охотишку» до ночи, а случалось, и с ночью: не в одной из окрестных деревень поджидали его «дружницы» (больше из вдов). Видно, умел человек найти подход к женскому полу и, вероятно, брал тем, что с берендеевой бородой в проседи уживался в нем истый «бонвиван» — любитель и ценитель удовольствий. Успеху у женщин не мешали ни толстый нос, ни эта самая еще черная борода, ни походка, тяжкая от ревматизма Знал Иван Ефимович вкус в бабах, знал и в «зеленом» вине. Недаром жила на свете легенда, что Гущин за день высидел у шинкарки водки целую четверть (ведра, конечно!), а закуски потребил при том всего три клюквинки.
Много лет он охотничал и знал леса так, что в черную полночь прошел бы прямо на любое болото, любую боровчину.
В списке лесных дач значились около Заболотья «дача бывшая Крживицкой» и «дача бывшая Хрисанфова».
Иван Ефимович отлично знал первую; он тут был лесником у барыни. А что за Хрисанфов — понятия не имел.
Помещица Крживицкая, крошечная, худенькая старушка, еще жила в своем бывшем доме недалеко от Заболотья. Мы с Гущиным зашли к ней: не сохранилось ли у нее чего-нибудь из планов ее бывших владений? Но оказалось, что все она отдала «такому, знаете ли, сердитому комиссару». И пошли мы от Крживицкой ни с чем.
— А не припрятала она планы? Может быть, рассчитывает, что Деникин да Юденич вернут ей земли?
Но Иван Ефимович решительно возразил:
— Ничего она не думает. Где уж ей! Мы ее милостынькой кормим. Она у нас сроду простая.
И в этом определении я услышал вместе со снисходительным одобрением и оттенок превосходства: дескать, добрая, да разиня.
Пришлось мне делать план самому. И снимал я леса «б. Крживицкой», конечно, все тем же упрощенным способом: промеры шагами, а румбы межевых линий буссолью через точку. По границам вел меня, конечно, Иван Ефимович. Наложил я межу-полигон на бумагу, кое-как увязал концы с концами. Контур есть, а внутри что?
— Ну, Иван Ефимович, пойдем у Крживицкой дачи нутро глядеть.
— Пойдем. А к чему оно тебе? Зачем ноги бить, Василь Иваныч?
— Как к чему? А где же я Желескому делянки отведу?
— Пошли! — буркнул мой поводырь, и мы с утра пошагали в лес.
— Василь Иваныч! Родный! Давай по речке Мостовой пройдем. На ей уток сила!
Я подумал: грех ли урвать часок-другой для охоты?
И верно, уток оказалось много. Гущин при взлете словно с ленцой поднимал приклад к плечу, в тот же миг гремел выстрел, и утка падала камнем… Шли час за часом… Я извел с десяток патронов, взял пару крякв. Наконец опомнился: а дело-то?
— Что ты, родный? Какого еще тебе дела? Нешто охота не дело? Глянь-кась, вон и солнышко книзу покатилось…
На следующий день я заторопил в дачу.
— Да мы с тобой, родный, по Мостовой прошли, все скрозь видели. Чего нам туда опять идти?
— Ничего мы не видели. Я должен составить таксационное описание леса.
Кряхтя, кашляя, плюясь, поплелся старик и стал водить меня тропками да дорожками. А лес вокруг доброго слова не стоил — мшарины, ольшняки, редкий ельничек…
— Неважный лесок, Иван Ефимович!
— Ау, родный! Какой у нас лесишко — горе!
Прикидывая направление по буссоли и расстояния по счету шагов, я приметил: кружим на месте.
— Иван Ефимович! Зачем мы толчемся в одном углу? Двинем прямо!
Дед смекнул: инженера с инструментом не запутаешь.
— Ох! — застонал он. — Поясницу разломило! Ох, не ведаю, как и домой дотянуть!..
Следующий день пришелся на воскресенье. Я сказал деду, что пойду на охоту, и отправился в дачу один.
— Сходи, родный, позабавься уточками. А мне пчелками заняться.
А ходить по лесам я уже научился, осмотрев немало дач на валдайских холмах, и не только уже не блуждал, но, кроме того, узнал, как находить в даче главное. И открыл я в то воскресенье березняки и боры на диво, а ими «Крашевиччихина» дача была не бедна. И понял, с какой расчетливой ловкостью хитрый дед отводил меня от «лесных кладов». Когда, вернувшись домой (то есть к Гущину), я рассказал хозяину о своих открытиях, Иван Ефимович лишь рукой махнул и с досады полез отлеживаться на печь.
Национализацию лесов он понимал так: все теперь наше? Все не все, а уж Крашевиччихина-то Матюшенкова Ломь — это уж нам, Заболотью, в нераздельное владение. Неужто же, мол, нам самолучшую сосну в Матюшенковой Ломи упустить? Мало ли что дороге нужны шпалы! А нам нешто не надобно строиться? Ломь у нас здесь, а дорога вон какая длинная! Найдет она себе еще где-нибудь!
Нанял я рабочих и делянки Желескому отвел на славу.
Но где же дача Хрисакфова?
— Да леший с ней! — сказал Ефимыч, помирившийся со мной ради хорошей поденной платы, «отоваренной» к тому же в конторе прораба такими богатыми дарами, как махорка, спички, мыло и даже по восемь вершков ситцу или бязи за каждый проработанный день. — Давай за птюшками поблизу сходим.