— А кто из мужиков про меня сказал? — тихо спросил Ясек.
— Банах, Кубик — тот, что живет у самой околицы, кривой Сикора, Войцик, да все, все!
— Банах, Кубик, Сикора, Войцик! — повторял Ясек с расстановкой, очень медленно, словно хотел крепко вдолбить себе в память эти имена. Но вдруг в припадке ярости вскочил, схватил валявшийся неподалеку кол и закричал:
— Пусть приходят, пусть попробуют меня взять! Пусть!
Но тотчас ослабел, ноги у него подкосились, и пришлось ухватиться за яблоню, чтобы не упасть.
— Тише, сын, тише. Что-нибудь надумаем.
— Надо его отсюда увести, — шепнула Настка, оправившись от испуга.
— Верно, так будет лучше всего: не найдут его, так и не заберут. Но куда?
— Куда? А хотя бы в ямы за монастырем. Теперь они уже пустые.
— Да, да, верно говоришь! Только надо подождать, пока совсем стемнеет. А то увидит кто.
Старуха занялась Ясеком, который задыхался в жестоком приступе кашля.
— Настусь, взгляни-ка, не идет ли кто.
И началось бесконечное, долгое ожидание.
Мать через плетень следила за мостиком, но никого не было видно, и она каждую минуту возвращалась к сыну, который, скорчившись, неподвижно, как мертвый, сидел на перине.
Ночь надвинулась быстро, глубокая тишина распростерлась над деревней. Только из корчмы неслись пьяные песни, музыка и хриплые голоса, а с лугов — крики чаек. Белый туман низко стлался над травой.
— Ты не бойся, Ясек, не отдам тебя! — успокаивала мать сына.
Они с Насткой надели на него полушубок, увязали перину в одеяло и, крепко взяв больного под руки, так как он еле двигался, вышли из сада во двор, а оттуда на тропинку, которая вела прямо на гору, к монастырю.
Шли, бесшумно ступая, очень медленно, потому что измученный Ясек поминутно останавливался передохнуть. Время от времени старуха ложилась на землю и, припав к ней ухом, вслушивалась.
— У хаты никого не слыхать!
— Все равно, надо итти поскорее! — нетерпеливо шептала Настка.
— Не могу скорее… Ох, не могу… Иисусе! — вздыхал Ясек и все тяжелее опирался на девушку, которая уже почти несла его.
— Тсс, Ясь, тише! Сейчас дойдем, — отвечала Настка.
Кое-как добрели они до больших ям, вырытых на склоне холма, со стороны леса. Здесь раньше держали картофель. Старуха выбрала ту, что лучше всех сохранилась, и, раздобыв откуда-то охапку прогнившей соломы, спустилась с нею на дно ямы. Там она приготовила сыну постель, покрыв солому периной, потом они с Насткой взяли Ясека за плечи и ногами вперед спустили его в яму.
— Ничего, Ясек, не беспокойся, здесь тебя никто не найдет. А соскучишься лежать в темноте, — читай молитвы. На заре я принесу тебе поесть. Ну, я пойду, сыночек, мне надо дома быть, когда те псы придут, а то как бы они чего не смекнули. Настке тоже надо бежать: в усадьбе ее хватятся, и потом начнут люди болтать про нее…
— Не отдавай меня, мама, не отдавай! — жалобно сказал Ясек и, как ребенок, обхватил мать за шею. Эта яма и мрак угнетали его.
Но, побежденный усталостью, он быстро успокоился.
— Настуся, и ты уходишь?
— Ухожу, Ясь. А когда господа спать лягут, я прибегу и с тобой останусь.
Ясек больше не сказал ничего, но мать, погладив его на прощанье по лицу, почувствовала, что оно мокро от слез.
Женщины торопливо зашагали назад в деревню. Уже неподалеку от нее, на скрещении дорог, из которых одна шла к хате Винцерковой, а другая взбегала по холму и по другую его сторону спускалась к помещичьей усадьбе, старуха остановилась и сказала:
— Смотри, Настка! Если выдашь его, господь тебя за это покарает.
— Чтоб я выдала Ясека! Я? Да я за него в огонь и воду! С самой высокой горы для него кинулась бы… — Она горько заплакала.
— Ну, ну, не плачь, я тебе верю. Так ты забеги к нему еще.
Девушка, не отвечая, низко поклонилась ей.
— Да я вся ваша, как верный пес.
Старуха обняла ее голову, и слезы их, слезы любви и общего горя, смешались, скрепив между ними дружбу на всю жизнь.
«Пусть женится на ней. Хорошая девушка!» — думала старая Винцеркова, спеша домой.
IX
Дома никого еще не было.
Винцеркова зажгла огонь и тщательно уничтожила в каморке все следы пребывания Ясека. Она уже настолько успокоилась, что, хлопоча по хозяйству, по своей привычке бормотала молитвы.
Тэкля сидела у себя. Старуха окликнула ее через сени, но она не вышла.
— Спит, должно быть, — решила Винцеркова, заглядывая в ее комнату.
Но Тэкля не спала. Она сидела у печки с ребенком на руках и неподвижно смотрела в огонь.
— Что тут у вас?
— Он уже чуть дышит… видно, конец, — тихо отозвалась Тэкля.
— Господи Иисусе Христе!
Ребенок умирал. Посиневший, вытянувшийся, он лежал голый на коленях у матери, хрипло дыша и часто взмахивая ручонками, как тонущая птица крыльями. Яркий огонь в печке освещал кровавым светом его вздутый животик и бессильно повисшие худые ножки.
— За него уж теперь только молиться надо, — сочувственно вздохнула Винцеркова.
— Дитятко мое родное, пташечка моя! — прорыдала Тэкля, так обнимая ребенка, словно защитить его хотела от смерти.
Винцерковой тяжело было смотреть на них — она подумала о своем сыне: может, и он там, в яме, так же вот мучается.
Ей нельзя было бежать к нему: с минуты на минуту могли притти стражники. И, все больше волнуясь, все чаще выглядывая на дорогу, она нетерпеливо ждала их.
Ночь была душная, беззвездная и мрачная. Сырой ветер с лугов охлаждал разгоряченное лицо старой женщины. Она то в беспокойстве металась по избе, то сидела на пороге в чутком полусне, в мертвом оцепенении усталости.
В деревне было тихо, в хате слышен был только плач Тэкли да иногда ее монотонные слезливые причитания.
— Покидаешь меня, сиротинка мой, уходишь к Иисусу, в царство небесное… О боже, боже, боже!
А из корчмы долетали приглушенные звуки музыки, слитный гул, крики, топот. Где-то на дальних пастбищах, куда выгоняли лошадей в ночное, мигали огни, и плыла оттуда печальная, едва слышная песня.
Винцеркова просидела на пороге до рассвета в непрерывном, тревожном ожидании, что вот-вот придут.
Но они не пришли.
Музыка в корчме утихла, замолкли песни, ночь погрузилась в глубокий сон. После полуночи все чаще стали петь петухи. Возвещали они, видно, и перемену погоды: перед рассветом ветер улегся и заморосил мелкий теплый дождик.
А старая мать все ждала на пороге, дрожа от ночного холода и тревоги, уже не отирая слез, которые по временам струились из ее глаз и застывали на покрасневшем от холода лице. К утру она, собрав последние силы, стала на колени тут же, перед домом и, устремив глаза на бледную зарю, с трудом пробивавшуюся сквозь густые грязные тучи, стала горячо молиться.
Тэкля с криком выбежала из дома.
— Помер, помер! Спасите, люди! Спасите!
Потрясенная ужасом, она схватила голого ребенка и хотела бежать с ним в деревню за помощью.
Винцеркова едва успела удержать ее и, взяв от нее мертвое тельце, стала обмывать его, а Тэкля сидела, съежившись, у печки и громко, судорожно рыдала.
Старуха так была занята, что и не заметила, как стало совсем светло и дом ее окружили мужики, а в горницу вошли стражники с войтом и солтысом во главе.
— Ясек Винцерек у вас?
— Ищите его, если нужен! — сухо отрезала старуха.
— Ведите! Где он?
— Под фартук я его спрятала, это малое дитятко! — воскликнула она с злой насмешкой и преспокойно продолжала обмывать в корыте трупик ребенка. Но Тэкля неожиданно вскочила с места и, схватив полено, набросилась на мужчин:
— Чего вам тут надо? Псы бешеные! Отдайте мне мужа, дитя отдайте! Чтоб вам околеть под забором! Чтоб вам первым куском подавиться за мое сиротство, за мои мучения!
Она лезла в драку, но ее быстро усмирили и пошли искать Яся по всему дому и в сараях.
— Ищите, ищите ветра в поле! — кричала им вслед старуха.
Ясека они, разумеется, не нашли и, уходя, объявили Винцерковой, что, как только парень явится, она должна дать знать об этом солтысу.