— За море отправляетесь, за леса и горы… на край света. Благослови вас Иисус, люди добрые! Помоги вам божья матерь ченстоховская и все святые за тот грош, что подадите бедному калеке… Пресвятая дева Мария, радуйся воскресению сына твоего!
— «…Милосердие твое безгранично», — скороговоркой подхватила молитву спутница слепого, опускаясь рядом с ним на колени.
— «Благословенна ты среди женщин!» — хором затянула вся толпа, выступая из углов.
Все стали на колени, набожно потупив головы. Раздавались тихие всхлипывания. Люди молились с горячей верой и смирением. Жаркое дыхание надежды оживило потухшие глаза и серые изнуренные лица, выпрямило сгорбленные спины и так ободрило этих людей, что они поднимались с колен уже сильными и полными решимости.
— Гершлик! Герш! — звали они корчмаря, который скрылся за перегородкой.
Им уже не терпелось отправиться в путь, в далекий мир, неведомый и оттого такой пугающий и манящий. Хотелось поскорее бежать от старой доли и лицом к лицу встретиться с новой.
Вышел Герш с фонарем. Все расплатились, затем он велел им выходить попарно, открыл дверь, и они двинулись — призрачная армия нищеты, шествие теней, закутанных в лохмотья, согбенных под тяжестью этого «завтра», навстречу которому они шли с великой надеждой…
И сразу скрылись в темноте под дождем. Только фонарь проводника блеснул на миг впереди среди качавшихся деревьев да сквозь шум леса и завыванье ветра из мрака этой жуткой ночи долетал скорбный, полный слезной мольбы и тревоги гимн: «Кто под твою защиту прибегает, господи». Слова гимна звучали, как стоны умирающего.
— Бедные! — шепнул Ясек, глядя им вслед, и дикая тоска сжала его наболевшее сердце.
Он вернулся в затихшую корчму, где было уже совсем темно, так как девка потушила лампу и ушла спать. В комнате за перегородкой утихли певучие голоса молящихся. Только слепой нищий не спал: он вместе с женщиной подсчитывал собранную милостыню.
— Невелик доход! Всего-то-навсего два злотых и двадцать пять грошей!.. Гм… Ну, ладно, пусть господь не зачтет им это и поможет им…
Он еще что-то говорил, но Ясек уже не слышал. Привалившись к остывшей печке, он кое-как укрылся подсохшим кафтаном и заснул, как убитый.
Было уже далеко за полночь, когда его разбудил свет фонаря, который бил прямо в глаза, и расталкивавшая его сильная рука.
— Эй! Вставай, брат! Ты кто таков? Паспорт есть?
Ясек моментально пришел в себя. Перед ним стояли два стражника.
— Паспорт у тебя есть? — спросил опять один из них, встряхнув его, как сноп.
Ясек, не отвечая, вскочил и треснул его кулаком в переносицу с такой силой, что стражник выронил фонарь и упад навзничь, а Ясек ринулся к двери и выбежал из корчмы. Второй стражник погнался за ним и, видя, что не догонит, выстрелил.
Ясек пошатнулся, вскрикнул и упал в грязь, но тотчас вскочил и скрылся во мраке леса.
II
Он мчался, как шальной, больно ударяясь о деревья, не чувствуя, что кусты царапают ему лицо, падал, поднимался и опять бежал, гонимый страхом. Ему чудилось, что погоня совсем близко, что его уже хватают за плечи и он слышит позади тяжелое прерывистое дыхание… Он напрягал последние силы и летел, как вихрь, пока, наконец, не свалился, смертельно измученный, заполз в кусты и долго лежал в полуобморочном состоянии.
Очнулся он от жестокой боли в боку. Приподнялся немного и со страхом, глазами загнанного зверя всматривался в темноту. Кругом ни души… Он не мог понять, где находится. Везде, куда ни глянь, качался и гудел угрюмый бор, теснилась густая молодая поросль.
Ясек едва дополз до ближайшего дерева и с воплем упал на землю — так страшно у него заболело в боку. Согнулся чуть не пополам и стонал сквозь стиснутые зубы. Боль издевалась над ним, расходясь от раны в боку по всему телу, впиваясь в каждый нерв острыми, бесконечно длинными и жгучими иглами. Он сорвал пучок мха и заткнул им рану, чтобы остановить кровь, которая теплым ручейком текла по бедру и ноге, — он ее чувствовал даже в сапоге.
Каждую минуту ему от слабости делалось дурно, и он сидел, ничего не сознавая. Потом, очнувшись, смотрел потухшими глазами в ночную мглу и бормотал сквозь слезы:
— Иисусе! Мария!
Скоро он уже и боль перестал ощущать, постепенно погружаясь в состояние полного бесчувствия и коченея от пронизывающего холода и непрерывно моросившего дождя.
А лес все шумел, и казалось, что это тьма вокруг бормочет сурово и зловеще.
Ночь тянулась медленно, ужасно медленно.
Ясек, выросший в здешних местах, раньше чувствовал себя в лесу, как дома, и ничего не боялся. Но сейчас, еле живой, он с суеверным ужасом смотрел на высокие деревья, похожие в темноте на привидения, и его постепенно охватывало невыразимое смятение.
Страх и отчаяние так сильно сжимали сердце, что ему казалось — это подходит смерть.
Он сидел неподвижно, боялся даже веками шевельнуть, глянуть в сторону, прошептать спасительное слово «Иисус». Вокруг все было так таинственно, и, казалось, этот жуткий мрак проникает в него, обволакивает все внутри, убивает в нем жизнь… А лес все о чем-то говорил сам с собой, вздыхал, по временам уныло гудел. Он склонялся над человеком, как будто всматриваясь, потом грозно выпрямлялся и снова наклонялся, все ниже и ниже, так близко, что Ясек ощущал на лице его ледяное дыхание. И чудилось ему, что сучья дубов, острые, как когти, тянутся к нему в темноте, ищут его… вот сейчас эти когти начнут разрывать его в клочья!
И он с немым воплем ужаса падал, теряя сознание. В горячечном бреду проходили перед ним мучительно яркие отрывочные картины недавнего прошлого… жизни в тюрьме… Вот он идет по тюремному коридору. Да, опять он в тюрьме! Оглядываясь по сторонам, он видит ряды бритых голов, низко склоненных над станками. Станки стучат, стучат без передышки.
— Ясек! Ясек!
Он вздрогнул. Кто-то тихо зовет его, но он не может угадать кто, потому что, боясь стоящих у дверей надзирателей, арестанты не смеют поднять глаз. Нет, должно быть, он ослышался!
Он смотрит в широкое окно — на верхушки деревьев, в необъятное небо, на далекие-далекие очертания гор. Опять вздрогнул. А, это звонок на обед! Потом будет звонок на ужин, вечером — звонок, возвещающий, что надо ложиться спать. Лязг кандалов, суровые лица часовых, блеск штыков. Его всегда в дрожь бросало при взгляде на них. Вот звучит команда… он не расслышал, что они кричат.
Ох, а эти ночи, страшные ночи в огромном помещении, бывшей монастырской трапезной! Ночи, когда подкрадывалась тоска и высасывала всю кровь, все силы, все слезы. Зимние ночи, морозные и белые от лунного света… Он не мог уснуть и молился про себя, глядя на лики святых, еще сохранившиеся на стенах.
Цепь воспоминаний обрывается. Он видит теперь свое бегство, четырехдневные скитания по лесу… Потом — пшиленская корчма… Слепой нищий… Крестьяне, уезжающие в Бразилию… Стражники… Выстрел.
Ясек очнулся. Боли он уже не чувствовал, но было ужасно холодно. Он съежился, прижался к дереву и ждал рассвета, а внутри тоска уже подняла колючую голову и грызла немилосердно.
Он бежал из тюрьмы домой. В свою деревню. На волю.
И все это там, за этим лесом, который сводит его с ума бесовскими наваждениями и загородил ему дорогу. Там — дом, мать, там спокойная, тихая жизнь и то великое счастье, которое он оценил только тогда, когда очутился за тюремной решеткой.
— «Туда! Туда!» — кричала его тоскующая душа так громко, так настойчиво, что он уже встал было, хотел итти, но снова сел, потому что не знал, где находится. Он заблудился, когда, как бешеный, не разбирая дороги, бежал от стражника. Нужно было дождаться утра.
Ясеку ни на миг не приходило в голову, что его ведь могут схватить и в материнской хате и опять отправить в тюрьму. Одно он знал — что там, в родной деревне, все его счастье, и туда он хотел вернуться во что бы то ни стало. Ему казалось, что, когда он туда доберется, кончатся навсегда все его страдания и злоключения. Ведь он не считал себя виновным. И в том, что его посадили в тюрьму, видел не волю справедливо карающего закона, а просто злобную месть управляющего, которого он слегка пырнул вилами.