— Не дам! Не дам!
За ее спиной из хаты появилась высокая фигура Ясека.
— Здесь он! Здесь! Бери его! — заревела толпа.
Ринулись к дому, в мгновение ока расправились с Тэклей, которая яростно обороняла дверь. Но Ясек, в последнем усилии воли и сознания, бросился на чердак и втянул за собой приставную лестницу.
— Сжечь его! Сжечь!
Заперли двери, забив их колышками, окна приперли досками, завалили ворота обломками плетня и всем, что было под рукой, и подожгли хату со всех сторон. Затем обступили ее и ждали.
Соломенная крыша сразу вспыхнула, и через несколько минут весь дом был уже в дыму и огне.
Ясек опомнился только тогда, когда запылала крыша и на голову ему полились струи огня. Он выскочил, выбив доску, и рухнул вместе с нею вниз, почти на руки подстерегавших его мужиков.
Подняться он уже не мог: удары палок, кулаков, пинки градом обрушились на него.
— В огонь его! В огонь погубителя! В огонь! — ревела толпа.
Десяток рук протянулись к нему, его схватили за ноги и за голову, раскачали и, как узел, швырнули на крышу.
Крыша провалилась, и над хатой взлетело огненное облако искр.
Внутри дома раздался страшный, нечеловеческий крик.
Ему ответил другой, на дороге. Это мать вернулась в пылающую деревню — вернулась как раз в тот миг, когда сына бросили в огонь.
Застывшими глазами смотрела она на свой горящий дом. Стояла, нагнувшись вперед, с протянутыми руками, словно рванулась навстречу смерти.
— Справедливо! Справедливо! — повторяла она медленно, все тише… и вдруг, посинев, раскинув руки, упала мертвая на землю.
Суходембъе, 12 августа 1899 г.
Однажды
I
Ранним майским утром, чуть свет, в маленьком домике, стены которого так сильно покосились, что он почти припал к земле, растворилось окошко. Среди цветущих фуксий появилась седая голова, тихий голос что-то монотонно забормотал.
Это пан Плишка читал утренние молитвы.
Город еще спал.
Тяжкая, сонная мгла навалилась на мир, и кругом стояла загадочная и тоскливая, словно набухшая слезами, предрассветная тишь.
Дома, фабрики, сады маячили в сумраке, напоминая горы неподвижно лежащих тел. Лишь кое-где по крышам, по стеклам ослепших окон, по верхушкам деревьев скользили отблески утренней зари, как улыбка человека, сладко грезящего во сне, как взор, отуманенный мечтой, как румянец тревоги перед наступающим днем, который уже подползал неслышно из неведомых пространств, уже мерцал на грани ночи и зелеными глазами печали и заботы обводил землю…
Была тишина.
Молитвы пана Плишки шелестели, как молодые листья берез, а с затерянных во мраке домов, из невидимых водосточных желобов стекали тяжелые капли росы и стучали по крыше домика, стучали монотонно, неустанно, наводя дремоту.
Пан Плишка дочитал молитвы и усердно бил себя в грудь.
— Воронок!
Из глубины темной комнаты бесшумно выбежала собака и вскочила на подоконник.
— Служи, дурачок! Становись на задние лапы! Гляди вон туда! Там — господин твоего хозяина, понимаешь?
Воронок тявкнул, стал на задние лапы, привалившись спиной к горшкам с фуксиями, и бессмысленно уставился в темноту.
— Не обманывай господа бога! Ишь, хитрец, прислоняться вздумал!..
Но Воронок, не слушая больше хозяина, выскочил во двор и уже лаял под воротами.
— Пес — так он пес и есть, неразумная тварь! — с горечью проворчал пан Плишка. Поднеся к окну часы, он очень удивился: было только четыре часа. Никогда пан Плишка не просыпался так рано.
— Заболел я, что ли? До гудка еще полтора часа!
Тихонько, чтобы не разбудить никого, лег он опять в постель и пролежал довольно долго. В соседней комнате громко храпело несколько человек, а в третьей, маленькой, кто-то часто кашлял.
«Башмаки у него дырявые, вот и кашляет!» — подумал пан Плишка и встал, так как утро уже заглядывало в окно и освещало комнату.
В просторах земных кипел бесшумный, но смертный бой мрака с победоносно шествующим днем. А пан Плишка сидел у окна, машинально перебирал четки, машинально твердил молитвы и прислушивался…
Вот под окном мелодично защебетали ласточки, как бы молясь разгоравшейся на небе заре, наступающему дню.
Земля словно потягивалась со сна, а прудки у фабрики, еще недавно напоминавшие глаза, затянутые мутными бельмами, размыкали сумрачные веки и сквозь листья склоненных над ними тополей, как сквозь ресницы, сонно смотрели в небо.
По кирпичным стенам фабрики, мокрым от росы, перебегали блики света, и оттого казалось, что стены вздрагивают, просыпаясь. Фабричные трубы стояли на страже, высоко над стадом крыш и, как журавли, вытянув длинные шеи, раскрыв красные клювы, пили свет утра.
А над длинными грязными дорогами, тропками, канавами, рельсами, над темными еще улицами стлался туман, как пар от их дыхания, и, укрытые им, они сонно потягивались, распрямляя измученные, натруженные тела в ленивом оцепенении мечты об отдыхе, о долгом, долгом сне.
Пан Плишка тоже замечтался. Перебирал четки, шептал молитвы, рассеянным взглядом обводил выступавшие из мрака дома, но ничего не видел, погруженный в свой внутренний мир, хаос каких-то медленных, смутных мыслей, мимолетных ощущений, неясных трепетов души и внезапных озарений, странных предчувствий, слов, образов, тревог. Что-то в нем шевелилось, росло, и он сам не понимал, что это с ним, только чувствовал, как его охватывает глухая тоска. О чем? Этого он не знал и не сумел бы назвать то чувство, которое ширилось в его сердце…
Так томятся деревья в иные мартовские дни, убийственные дни ненастья, холодные, мокрые и ветреные. Но деревья тоскуют по солнцу и весне, а люди о чем? Люди, как и вечно умирающие и воскресающие деревья, тоскуют и плачут о том, что было и минуло…
Пан Плишка очнулся, когда из окутывавшего двор полумрака донесся резкий и протяжный скрип.
«Это Антоний», — подумал он.
Да, это был Антоний, старый рабочий, которому когда-то при взрыве котла на фабрике выжгло глаза. Теперь он, вращая огромное колесо, накачивал воду в верхние этажи.
Сквозь утренний туман, словно за матовым стеклом, видно было, как старик автоматически нагибался и разгибался, мерными и точными движениями, подобно живому маятнику.
А колесо скрипело протяжно, не умолкала жалоба утомленного железа. Воронок яростно лаял на старую дворняжку, которая приводила слепого Антония на работу.
Пан Плишка сегодня не мог дождаться гудка.
Он вышел на кухню и стал тихонько разводить огонь под плитой.
— Что, разве уже пора вставать? — спросил голос из угла, отгороженного ширмой.
— Нет еще. Тише, пани, не разбудите малого!
Он подошел к другому углу — здесь, тоже за ширмами, спал мальчик. На столике разбросаны были книжки и тетради, а ранец и гимназический мундир валялись на полу под столом.
Пан Плишка все подобрал, привел в порядок, с улыбкой посмотрел на разрумяненное сном лицо мальчика и, взяв его башмаки, пошел их чистить — он чистил их обычно на дворе перед домом, чтобы никого не будить. Башмаки были совсем худые, убогие детские башмаки, все в ранах, швах и заплатах, — трогающие сердце башмаки нищеты, без подметок, передков и каблуков, но с задорно торчащими целыми ушками. Пан Плишка всегда чинил их и чистил любовно, улыбаясь удивительно ласковой улыбкой, делавшей его похожим на доброго старого пса.
День уже подходил большими шагами, окна четвертых этажей зарозовели, окна в третьих были белые, во вторых — серые, словно сотканные из ледяного тумана, а в первых этажах они сверкали холодным суровым блеском полированного базальта.
«Надо будет купить ему новые башмаки», — подумал пан Плишка и вдруг сильно вздрогнул, потому что в эту минуту хриплый, пронзительный вой фабричного гудка прорезал тишину.
В большой комнате началась шумная суета. Четыре фигуры поднялись с коек. Это жильцы вставали и поспешно собирались на работу.