«Ему можно правду сказать… ведь ксендз… все скажу, как на исповеди, тогда не выдаст…»
И так ей захотелось поскорее излить душу, поделиться с другим человеком своим горем! Она уже наклонилась, чтобы поцеловать ксендза в локоть, но он не заметил этого — он шел быстро и все подсвистывал, а за ним летели голуби и садились ему на голову и плечи.
«О господи! А Ясек там помирает!» — стонала в душе Винцеркова.
— Ну, говорите, что вам нужно? Только скорее, — сказал ксендз, отпирая дверь своего жилища. Это была некогда келья настоятеля. Живопись, покрывавшая стены и потолок, делала ее похожей на часовню.
Ксендз сел завтракать и слушал рассказ старухи. Она говорила бессвязно, то и дело умолкала, чтобы перевести дух или собраться с мыслями, и кланялась ему в ноги или целовала рукав его сутаны.
— Как на исповеди вам говорю… истинную правду… Тащил он Настку в амбар для распутства! А ведь она уже сговорена была за Ясека. Ясек ему говорит: оставь, не тронь ее! А тот его палкой по голове… Ну, хлопец и схватил вилы, а они уже сами воткнулись. Что же ему было делать?
Она так тряслась от рыданий, что должна была прислониться к двери. Потом, немного успокоившись, сказала твердо, сурово:
— Я — баба, а тоже так сделала бы! Три года в остроге… И это только по злобе… потому что хлопец не виноват… А тот выставил свидетелей, будто Ясек его убить хотел… Ему судьи больше поверили. Такой изверг и распутник!.. Сколько он девок погубил… а моего в острог! Иисусе! Такой срам, такой срам! Ведь отец у него был не кто-нибудь, — все его знали, как честного человека… а дед даже во Франции побывал. А теперь хлопца ославили разбойником!
— Чего же вы хотите? — спросил ксендз уже мягко.
— У меня в хате он… такой больной, совсем помирает. Никто не знает, что он у меня, я его прячу, как могу. Я вам как на духу говорю.
— Хорошо, хорошо, не бойтесь. — Ксендз задумался на минуту. — Я сейчас к вам приду, а вы ступайте вперед, чтобы никто не узнал… Ну, живо! А куру с собой заберите… глупая вы женщина!
Винцеркова побежала домой, и не успела она кое-как прибрать в избе, как пришел ксендз.
Она провела его в каморку, а сама с час стояла на коленях перед образами в передней комнате, пока ксендз не вышел от больного.
Он был заметно взволнован.
— Не бойтесь, он поправится. Надо только лекарств для него достать.
— Откуда же? И каких? Может, вы напишете записку в аптеку?
— Ладно, я сейчас в город еду, а вы приходите ко мне в полдень. Будут вам лекарства.
Винцеркову даже озноб бил от волнения и благодарности. Она пыталась поцеловать у ксендза ноги, но он ее оттолкнул.
— Не глупи! Иисусу ноги целуй, его благодари!
— Словно весна у меня в сердце! — шепнула старуха Тэкле, когда ксендз ушел.
И после этих дней гнетущего мрака в хате Винцерковой забрезжила надежда.
VII
Пришла весна.
Весь апрель лили теплые обильные дожди, но вот в одно воскресное майское утро выглянуло солнце, и мир предстал в праздничном весеннем наряде, весь в зелени, цветах, звенящий птичьими песнями.
Еще на черных пашнях стекленела вода, еще в бороздах, среди зеленой озими и молодых всходов, блестели ручейки и дороги были покрыты жидкой грязью, еще по временам от лесов тянуло холодом и последние клочья грязных туч бродили по небу, а уже над полями и лесами, в крови людей и животных, в шуме ветра и журчанье ручьев, в юной зелени ветвей звучала торжественная песнь весны.
Пшиленк напоминал громадный цветник.
Воздух, насыщенный ароматом цветущих фруктовых деревьев, возбуждал и пьянил своим сладостным дыханием.
В чистой, еще бледной лазури неба носились ласточки, как шальные. Они пулями мелькали среди деревьев, влетали в пустые амбары, заглядывали в окна хат — выбирали места для гнезд.
Буйно росла трава, бархатным ковром покрывая землю, а хлеба уже начинали колоситься, тянулись все выше к солнцу и колыхались волнами, споря с ветром. Аисты курлыкали в пустых еще гнездах или бродили по низким лугам, где цвели уже одуванчики и, как драгоценные камни, ярко пылали в траве. В овражках, канавах, вдоль дорог, на межах и перелогах полно было маргариток и розовых полевых мальв. Радостью возрождения и расцвета бурно дышала земля, и та же радость была в сердцах людей.
В Пшиленке вишня уже отцвела, но зато в садах пышно цвели яблони, которых здесь было очень много. Низенькие серые хаты тонули в массе цветов, над которыми звенели рои пчел.
В деревне была тишина праздничного отдыха.
Перед домами, на дворах, у колодцев тщательно умывались мужчины, их мокрые тела сушил теплый ветер, обтирали ветви, низко свисавшие под тяжестью розовых цветов.
И везде, в комнатах, в чуланах, хлевах, конюшнях, гудели веселые голоса.
Иногда песня птицей вылетала из окошка и замирала среди яблонь или чей-нибудь громкий зов несся к выгону, где звенел детский смех и мычали коровы. Везде царило шумное веселье.
А когда в безветренной тиши затрепетал серебряный голос сигнатурки[14] люди стали выходить из домов и вереницами потянулись в костел. Шли старики в темносиних жупанах, опоясанных красными кушаками, бабы в ярких, домотканных юбках и запасках, парни в полосатых безрукавках, девушки в белых платочках, с молитвенником в одной руке и башмаками в другой, дети…
От леса, краем дороги, брели в деревню двое: впереди шла женщина, а старый, толстый слепой дед на костылях, привязанный к ней веревкой, ковылял позади.
— Поторопись, а то опоздаем! — ворчала женщина и слегка дергала за веревку.
— Дура, время есть! До обедни все равно никто не подаст ни гроша, так не стану я понапрасну глотку драть.
Он втянул носом воздух и сказал уже тише:
— Должно быть, яблоньки зацвели!
— Ну да. Всю деревню словно кто раскрасил.
— Розовая?
— Ясное дело, не голубая: яблони ведь.
— А картошка всходит?
— Скажет тоже! Когда же ей было взойти в этакую мокредь?
— Что это, как будто люди идут по дороге?
— А как же! В костел валом валят.
Скоро они миновали первую избу, и дед еще больше сгорбился, свесил лысую голову на грудь и плаксивым, заунывным голосом затянул молитву, а женщина хрипло подпевала. Так они с пением шли прямо к костелу, нигде не останавливаясь.
— Громче, баба, громче! Набожные люди любят, чтобы, мы славили бога не сквозь зубы, а во весь голос.
— Зайдем куда?
— Нет… Для чего? За корочкой хлеба? Еще у нашего поросенка есть что жрать.
Шедшие мимо здоровались с ними, потому что их знали все в деревне, а дед останавливался, угощал мужиков табаком, заговаривал с ними, расспрашивал о том о сем и ковылял дальше.
— Надо к Винцерковой зайти.
— Это в ту хату за рекой? Может, после обедни зайдем?
— Веди, говорю! — Дед ткнул ее в бок костылем.
Винцеркова собиралась в костел, но, увидев, что нищие свернули к ее хате, широко распахнула дверь.
Слепой присел отдохнуть — он сильно устал.
— Ох, ног не чую!
— Что, издалека идете?
— Нет, из Горок… с милю прошли. Для молодого это пустяк, а мне, старику, уже не под силу. Винцеркова, подойдите-ка поближе!
Старуха подошла, с беспокойством глядя на него.
— За вашей хатой уже бледят, — шепнул он ей на ухо. — Встретился нам старшой, и знаете, что он мне сказал? «Нам, говорит, известно, что Ясек дома и больной лежит. Пусть только встанет, так мы его зацапаем». Я, как это услышал, нарочно пошел через Пшиленк, чтобы по-христиански вас упредить. А ему сказал, что это неправда, и три раза поил его водкой.
— Спасибо вам! — поблагодарила сильно встревоженная Винцеркова и напихала ему в торбу всякой снеди: два яйца, сало, пшено. Потом достала из узелка злотый и сунула ему в руку. Нищий не хотел брать.
— Я не адвокат, не за деньги людей выручаю, а за доброе слово… Ну, уж если непременно хотите, так возьму и помолюсь за вас, бедных. Молитва — она, конечно, помочь может, но надо и самому молитве помочь!