— Кум! — начал пришедший вместе с другими Червиньский, видя, что Томек словно не замечает их присутствия. — Кум, тяжко вам, ясное дело, мы это понимаем…
Томек повернул голову и беззвучным, убитым голосом сказал:
— Помру я, наверное. Чую в себе смерть.
— Кум, это мысли грешные. Послушайте-ка лучше, что вам Червиньский скажет. Пришли мы к вам, чтобы вас утешить и помочь, кто чем может. Ты, Томек, бедняк и человек честный, хороший, — только больно уж горд! К панам пошел помощи просить, а мы-то разве не ближе? Правда, никто из нас первый к тебе с помощью не напрашивался, потому что каждого свои заботы грызут, и баба с утра до ночи в уши тарахтит, и хлопот всяких полон рот… Но не бывает мяса без костей, а человека без жалости в сердце… Ты это запомни, потому что это тебе Червиньский говорит!.. Ждали мужики, пока ты придешь к ним, как к братьям: так, мол, и так, помогите, нужда одолела, дайте либо за отработку, либо взаймы, а то просто за спасибо. И дали бы, потому что знаем, что тебя несправедливо обидели и что ты бедняк. Мы свои люди и христиане… Только обезьяна обезьяну за ноги кусает, а люди друг за друга стоять должны. Вот мы столковались и принесли тебе, кто что может. Бери, Томек, и пользуйся на здоровье.
— In saecula saeculorum ament,[6] — торжественно заключил костельный служка.
Женщины принялись развязывать узелки, разворачивать запаски, открывать кошелки — и выкладывали на лавку около Томека все, что принесли: каравай хлеба, картофель, крупу, две-три кружки муки, кучку зеленой соли, связку грибов, кусок сала, сухой сыр. После всех Ягустинка положила связанную наседку, сказав:
— На, Томек! Она несется. Будут яйца, будут и цыплята весною.
Томек сел на лавке, смотрел на одного, на другого, слушал, дивился. Что-то дрогнуло у него внутри, и мало-помалу так радостно потеплело на душе, а горло сжималось так сильно, что он не выдержал и громко зарыдал.
— Братья родные, люди добрые, чем я вам отплачу? — бормотал он сквозь слезы, но ему не давали говорить, обнимали, целовали. И он тоже целовался со всеми, а старшим низко кланялся, благодарил и от волнения весь трясся.
— Чем отплатишь? Дружбой или молитвой, — сказал Червиньский серьезно.
— Dominus vobiscuro, ament![7] — вставил старый Анджей.
— И еще мы постановили (это ксендз нам посоветовал), чтобы легче тебе было зиму продержаться, девчонок твоих взять. Юзю я возьму, Марысю — Кломб, Анку — Борына, а Ягусю — Гульбас. Девок мы не обидим, а ты без них скорее встанешь на ноги. Ягустинка хочет к тебе перебраться — будет кому и горячее сготовить, и за тобой присмотреть.
— Да, Томек, я у тебя останусь. Ведь и я сирота. Объесть тебя не объем, — сама кое-что зарабатываю. А при мужике и мне жить будет легче.
— Господи! Люди, от такой вашей доброты у меня в сердце словно весна!
— Видно, ты так с горем сжился, что приходится тебя от него силой отрывать!
— Ora pro nobis, Domine, ament![8] — провозгласил костельный служка, потом извлек из кармана бутылку водки, откашлялся, налил рюмку и начал:
— Хозяева, в святом писании сказано, к примеру, так: Ave marysteli deo gratias, ament.[9] — Он сделал паузу и выпил рюмку до дна. — А я вам скажу: рюмочку горелки хорошо выпить, она выгоняет всякие злые мысли. Значит, выпей, Томек, а потом помолимся за упокой души Юзефа, царство ему небесное! Меа culpa, mea maxima culpa, ament![10]
Все присели, выпили водки, закусили хлебом, спели заупокойную молитву и разошлись.
А уже на другой день женщины пришли за дочками Томека.
Тяжелое было расставанье. Девочки плакали, кланялись ему в ноги и просили, чтобы не отдавал их в люди. Но Баран крепился. Он сурово прикрикнул на них:
— Ступайте, не то выдеру!
И как только их проводил, ушел в лес и бродил там целый день.
***
Зима пошла на убыль, началась оттепель, и снег быстро таял. В лесу теперь постоянно раздавался стук топоров.
Томек ежедневно ходил на работу.
Он очень скучал по дочкам, особенно вечерами, когда приходил с работы. Ужин всегда ждал его, но ему недоставало детских головок вокруг миски и щебетанья Юзека.
Иногда какая-нибудь из дочек прибегала из деревни, рассказывала о своих благодетелях, о том, как ее в чужом дому кормят, как одевают, и, посидев немного, спешила уйти, потому что ее уже тянуло к людям, в деревню, и она начинала замечать убожество их жалкой лачуги. Томек отлично понимал это. Как-то раз после ухода Марыси он сказал Ягустинке, которая, когда не занималась его убогим хозяйством, всегда пряла лен, чесала шерсть или мотала пряжу:
— Покойничек мой родной не ушел бы так от меня, нет! Бывают и дочки хорошие, я ничего не говорю, — вот как мои, к примеру. А все-таки девки — они девки и есть…
— Правда твоя, Томек. Я хоть и сама баба, а скажу: хлопец — совсем другое дело. Конечно, он скорее может от рук отбиться, но зато и на работу скор, от него больше толку. Вот был бы у тебя сын в таких годах, как Марыся, разве он не мог бы уже на дороге себе кусок заработать?
— Конечно, мог бы. Хоть меня там на работу не берут, а его взяли бы.
Этот разговор навел Томека на мысли об его обиде и всей его незадачливой жизни.
Он сказал Ягустинке:
— И отчего это так, бабуся: с панами у нас и вера одна, и язык, а они рычат на нас, как псы, доброго слова от них не дождешься и справедливости тоже, — где только могут нас прижать, обидеть, — обидят. И почему все на свете досталось им одним?
— Почему? Дьявола это работа, не иначе. А почему дьявол держит душеньки человеческие в смоле, как мы, бабы, мочим коноплю в воде? — отозвалась старуха, пуская веретено по полу.
— Должно быть, оттого, что они грешны.
— А темный народ разве не грешен? Темнота — тот же грех.
— Это почему же?
— Эх! Кабы всякий мужик знал, что и как, так никто не хватал бы его за жабры, как пескаря, не прижимал бы к земле, как борова, когда его хотят заколоть.
— Неладно повелось на свете.
— Раз так есть, значит должно так быть.
— Да. Видно, не мужицкой голове переделать все по-другому.
— Этого не придумает никакая голова, хотя бы такая ученая, как у ксендза.
— Так что же это будет?
— Само собой все сделается, когда придет время. Вот ты мне скажи: отчего осенью не сеют овса?
— Да ведь не время к зиме овес сеять.
— А почему в сретенье не выйдешь в поле с плугом или бороной? Почему овец не стригут на масленой? Потому что не время! Всему свое время Иисус назначил!
— Так-то оно так, бабуся, да ведь тошно ждать! Человек хочет лучшей доли, а ему говорят, что раньше времени нельзя про это и думать.
— Ну, хотеть всегда каждый должен… и не пропускать своего часа… Вот придет, к примеру, весна, пора картошку сажать и овес сеять. Не захоти-ка ты в пору сажать да сеять — что будешь есть осенью? Не посеешь — не пожнешь! Так-то…
— Верно, бабуся. Как это вы разумно рассудили, право!
— Каждый человек должен думать за себя и за других — не свиньи же будут за людей думать!
— Правда ваша, Ягустинка, правда!
Так толковали между собой в долгие мартовские вечера Томек Баран и старая Ягустинка.
1897 г.
Справедливо
I
Была ночь ранней весны, мартовская ночь, дождливая, холодная и ветреная.
Леса стояли съежившись, окоченевшие, насквозь промокшие. По временам их пронизывала ледяная дрожь, они тряслись, как в лихорадке, выпрямляли ветви, рассекая ими воздух, отряхивались от воды и грозно шумели. Или, обезумев от нестерпимого холода, выли дико, как воют люди под зверскими пытками.