«Погоди ты, чума аглицкая, я с тобой еще расправлюсь! Прикончу тебя, изверга!» — думал он, вспоминая ненавистного притеснителя.
В голове рождались тысячи планов мести, но быстро улетучивались, и он все чаще впадал в забытье. Он боролся с дремотой изо всех сил, но в конце концов, уже перед рассветом, заснул мертвым сном.
Он спал, несмотря на дождь, промочивший на нем все до нитки, несмотря на резкий холод мартовской ночи; примостился между выступающими корнями дуба, голову прислонил к его мощному стволу и спал.
Лес притих, как всегда перед утром. Склонившись над спящим, он как будто стоял на страже, укрывая его от дождя. Тьма понемногу редела, светлела. Вокруг разливался серый рассвет и будил птиц и зверей.
Из-под мощных ветвей елей-великанов вылетела стая ворон. С минуту они кружили высоко в воздухе, потом полетели к деревне искать корма.
Было еще темно. Только восток уже белел, и на этом призрачно-бледном фоне вырисовывались верхушки леса, напоминая очертания гор. А внизу, под деревьями, лежал густой мрак.
Ветер совсем утих, ели стояли неподвижно, в полном изнеможении опустив мокрые ветви и словно погружаясь в глубокий сон. Величием дремлющей силы веяло от них.
Лишь по временам какая-нибудь ветка, встрепенувшись во сне, стряхивала с себя дождевые капли, тянулась к посветлевшему небу, но снова впадала в тихое забытье. Иногда какой-нибудь могучий ствол едва уловимо дрожал, словно поеживаясь от холода, и, расправляя ветви, клонил вершину в сторону еще далекого солнца, блаженно отдыхая от ночных тревог.
В воздухе изредка возникал резкий звук — казалось, лес глубоко вздыхает во сне или вскрикивает, мучимый кошмаром. Но звук растворялся в воздухе, и снова наступала тишина.
Лишь тоненькие деревца, жавшиеся к стволам спящих великанов, молодая поросль орешника, осины, берез и грабов, тревожно перешептывались, теснясь друг к другу.
Можжевельник стоял неподвижно и гордо: покрытый броней твердых зеленых игл, по которым дождевые капли сплывали, не задерживаясь, он страдал от непогод меньше других. Зато длинные кудрявые побеги дикой малины цеплялись завитками за деревья, лезли на камни, оплетали муравейники, словно в отчаянии убегали, куда придется, от дождя, который мочил их нежную зелень и по тонким веткам стекал крупными каплями до самых корней.
Сосны нервно дрожали, а ели стояли неподвижно, словно каменные, укрытые пышным веером ветвей.
Рассвет серыми заплаканными глазами заглядывал все ниже, все дальше в глубь леса и пронизывал его зеленоватым дрожащим светом.
Лес затрепетал под его взором, но все еще спал.
Необозримые ряды деревьев-великанов, подобные колоннам в древней готической церкви, начинали выступать из мрака, а меж ветвей, как сквозь затканные паутиной стрельчатые окна, пробивались лучи зари, все светлея, все розовея. Они ползали по серым стволам, сверкали в дождевых каплях и, спускаясь все ниже, искрами осыпали землю, порыжелый мох, прошлогодние листья, дрожащие кусты. Они слабо осветили и лицо Ясека, который спал, прижавшись к корням дуба.
Тишину нарушил треск сучьев, и через минуту из густых зарослей кустарника вынырнули большие тела лосей. Лоси шли осторожно, вытянув вперед головы, ежеминутно останавливаясь и нюхая воздух. Почуяв Ясека, они сбились в кучу и остановились как вкопанные. Обнюхали спящего, но, когда Ясек вдруг что-то буркнул сквозь сон, внезапно шарахнулись назад и, закинув рога, умчались.
Понемногу в лесу пробуждалась жизнь. Сороки неистово перебранивались на лиственницах. Повиснув на их гибких ветвях, они качались вместе с ними и все время так кричали, что по всему лесу гудело эхо. Вылез из-под куста разбуженный ими заяц, присел, протер лапками глаза и стремглав ускакал в чащу. Крадучись, пробежала лиса, опустив хвост и обнюхивая все вытянутым вперед носом. Скользя среди зелени, как зловещая тень, она всех пугала. Птицы, крича, спасались от нее на деревья, белка, как бешеная, запрыгала по верхушкам, ветвям, сучьям, — она была повсюду и не была нигде, ее легкое серовато-рыжее тельце молнией мелькало среди листьев. А высоко над лесом тянулась длинная вереница галок, слышен был шум крыльев и отрывистые резкие крики. Стадом шли серны к журчавшему по камням роднику. Они так бесшумно пробирались меж деревьев, так легко ступали, что ни малейший шорох не нарушал безмолвия спящего леса, только чуть-чуть качались ветки орешника, когда они проходили под ним.
Лес все спал, хотя солнце уже вставало на горизонте, и его холодные алые лучи скользили по верхушкам, обрызгивали серые стволы, тончайшим, едва уловимым звоном звенели под зелеными сводами.
Когда Ясек проснулся, было уже совсем светло, и солнце заглядывало в лес сверху. Он вскочил, но пошатнулся и упал. В груди так закололо, что он не мог перевести дыхания, не мог шевельнуться. Все кости ломило, он чувствовал себя больным, разбитым. Попробовал было ползти на четвереньках, но не мог — нехватало сил.
— О господи, господи! — бормотал он в отчаянии.
Слезы заливали глаза и горохом сыпались по серым запавшим щекам. Он весь дрожал от мучительного сознания своего бессилия и заброшенности.
— Видно, помирать придется… Помру тут один! — простонал он тихо, и такой страх смерти напал на него, такая страшная тоска по людям, по близким, по жизни, что он собрал последние силы и пошел.
Скоро он сообразил, где он и в какую сторону надо итти. И хотя каждую минуту присаживался отдохнуть, хватался за стволы, а иногда падал без сил, ушибая и без того болевшее тело, он снова и снова вставал и тащился дальше.
— Только бы не помереть здесь! Только бы не помереть! — твердил он себе.
Когда колотье в груди немного утихло, а бок совсем перестал болеть, словно закостенев от холода, Ясек зашагал быстрее. Он снял шапку и запекшимися губами стал во весь голос читать молитву. Просил бога сжалиться над ним.
Еще до полудня он вышел на опушку леса, к полям, которые огромной круглой долиной раскинулись меж лесистыми холмами.
— Пшиленк! Господи! Пшиленк! — вскрикнул Ясек, не помня себя от восторга. Он присел под деревом и горящими глазами обводил эти знакомые, родные места.
— Наша деревня! Пшиленк! Пшиленк! — повторял он сто раз, упиваясь звуком этого имени, видом полей. Он весь трясся, выкрикивал какие-то бессвязные слова, протягивал руки к длинному ряду хат среди долины, пожирал глазами тополя, между которыми мелькали соломенные крыши, и струйки дыма, что вились над этими крышами, и мокрые дороги, и луга за деревней.
Воспаленными, усталыми, но счастливыми глазами, светлыми, как это утреннее небо, он блуждал по голым, почерневшим, раскисшим полям. В бороздах еще лежал снег, на выгонах и в канавах отполированной стальной лентой блестела вода. Чернели на межах старые корявые груши, похожие на присевших отдохнуть измученных птиц. А там, высоко на горе, за деревней сверкал на солнце золотой крест костела и виднелись потрескавшиеся стены монастыря. В стороне от них, над рекой, раскинулся господский парк, и окна дома сверкали, как полированные щиты. Блестели пруды в парке, искрилась вода в реке под веселыми, яркими лучами солнца, висевшего на бледном небе над самой деревней. А там, ниже, у речки, была и его, Ясека, хата.
— Иисусе! Я ксендзу на молебен дам и в Ченстохов схожу! Мария, мать пресвятая! — шептал он в порыве невыразимого счастья и волнения. Все было забыто: суд, бегство, рана, пережитые страдания. Перед глазами была родная деревня, и его всего переполняла опьяняющая, бурная радость. Со слезами умиления он благодарил бога.
Днем Ясек побоялся итти к матери напрямик, деревней, или даже обходным путем мимо монастыря. Надо было дождаться вечера. Он вернулся в лес, на поляну, где стояли высокие стога, зарылся глубоко в сено и тут лежал, пока не стемнело.
Перед закатом погода совсем прояснилась, слегка подмораживало. Холодный редкий туман окутал поля, и, когда зашло солнце, небо покрылось багряной чешуей, а местами на нем стояли лужицы крови. Грязь на дорогах быстро подмерзла и стала скользкой, как ремень. В свежем морозном воздухе остро пахло прелыми дубовыми листьями, иногда тянуло дымом из деревни.