Литмир - Электронная Библиотека

Он помолчал и добавил:

— А женщина эта, между прочим, с той же самой сумкой была. Улавливаешь?

Я «улавливал», но этого поворота темы опять не поддержал.

— И Марту тоже видел? — сказал я.

— Видел, — он вздохнул. — На набережной. С этим, что с палкой. Только он теперь без палки был.

— И что?

— А ничего. Стоят и на море смотрят.

— Просто стоят?

— Ну да, стоят и смотрят. А как же им еще стоять?

— И не разговаривали?

— Сколько я стоял, не говорили.

— А старик… — я запнулся. — Я хочу сказать: далеко это от того места, где ты купался?

— Я же сказал — на набережной. А место мое тебе известно. И известно, что я не меняю… Вот и вычисли. Далеко.

— Понятно, — сказал я, хотя мне и не было ничего понятно.

Еще каких-нибудь полчаса назад мне казалось, что я прочно стою на своем усталом равнодушии и что сдвинуть меня может разве что какое-нибудь из ряда вон выходящее событие, в возможность которого я уже не верил, полагая, что самое из ряда вон… уже произошло. Но вот маленький толчок все изменил. Я почувствовал, что только теряю время и, может быть, уже упустил что-то из главного. Что это такое «из главного», я бы и себе объяснить не смог. Впрочем, и не пытался объяснять.

Я знал, что мне надо идти, встал и быстро оделся.

— А ты куда? — нерешительно и чуть с просительной ноткой сказал Коробкин вставая.

— К Ирине Аркадьевне, — отвечал я деловито, хотя еще и за мгновение до ответа не знал, что иду к ней.

— А меня… — тихо проговорил Коробкин. — Я тоже бы с тобой…

— Ты? — я внимательно его оглядел, опустил глаза, и сдвинул брови, и выговорил медленно, и как бы раздумывая еще: — Хорошо.

— А я, понимаешь, иду сюда, а сам думаю — могу и не застать. Я, видишь ли, наблюдал, и они меня не видели. И эта женщина, когда уходила, то по сторонам внимательно смотрела, и в мою. Я отвернулся и притворился… — говорил Коробкин торопливо и пятясь к двери.

Но я не дал ему досказать, каким образом он притворился. Он говорил все громче, как бы пытаясь достучаться до меня; а я уже не слушал; заперев дверь, я вспомнил об Алексее Михайловиче и почти грубо, хотя и шепотом, резко сказал: «Тихо!»

Коробкин замер на полуслове, потом медленно повернул голову и посмотрел вдоль веранды с таким выражением на лице, как будто там, близко или в самом конце, могло находиться что-то пугающее. Он трудно сглотнул, дернув головой, и выговорил тихо: «Понимаю». Это его последнее движение чуть не рассмешило меня, но я сдержался, ободряюще тронул его плечо и быстрыми шагами направился вдоль веранды. Проходя мимо окна комнаты Алексея Михайловича, я отвернул лицо и убыстрил шаги.

Ирины Аркадьевны мы дома не застали. Я постучал несколько раз и наклонился к двери, прислушиваясь, хотя и понял уже, что в доме никого нет. Но я осмотрел дверь и заглянул даже за угол дома. Что искал я? Ничего не искал. Но мне казалось, что в доме должно же было (после вчерашнего) что-то измениться. Не знаю, для чего мне так хотелось увидеть эти изменения, но хотелось определенно. И хотя я раньше не очень-то примечал обстановку двора, мне казалось, что если хоть маленькие изменения были бы, я не мог бы их не заметить. Но все оставалось по-прежнему. Коробкин внимательно наблюдал за мной, но за все время, пока мы были во дворе, не сказал ни единого слова. Только когда мы вышли и я притворил калитку, он осторожно спросил:

— Нету?

Я ничего не ответил и не взглянул на него.

Мы шли и молчали. Я — чуть впереди, Коробкин — на полшага сзади. Мне отчего-то стало грустно, шаги мои невольно замедлились, и утренняя моя усталость снова стала ко мне подступать, и в тот самый момент, когда я хотел уже обернуться, Коробкин сам легонько толкнул меня в бок и одновременно, ухватив сзади за рубашку, потянул останавливая. Я резко обернулся: лица наши сблизились, но его было спокойно, и, не выпуская из пальцев край моей рубашки, он выразительно указал глазами в сторону; а так как я все продолжал глядеть на него, то он опять указал глазами в сторону, на этот раз высоко подняв брови.

2

Я проследил за его взглядом и увидел Думчева. Он стоял на противоположной стороне улицы и внимательно разглядывал нас.

Я, не двигаясь с места, тоже стал смотреть на него (я бы сказал — в упор, если бы улица не разделяла нас). Казалось бы, чего проще, повернуться, и пойти своей дорогой, и выдержать, и ни разу не оглянуться. Но это только может показаться, что просто, на самом же деле это, пожалуй, было бы сделать труднее всего. И ничего в нем такого не было, чтобы… и все он говорил, как-то коверкая смысл, и даже когда серьезно, то все равно всегда за выражением его лица стояла неизменная ухмылка. Вот эта-то невидная, но всегда где-то рядом присутствующая ухмылка действовала больше всего. В ней тоже была своя тайна. И тайна была в вопросе, который всегда являлся ко мне, когда я видел этого человека: что ему нужно?

В самом деле, даже самый последний дурак совершает тот или иной поступок, согласуясь со своим, пусть и дурацким, разумением. Кажущаяся же бессмысленность поступков происходит от того, что мы не хотим вникнуть в чужую логику, а все меряем своей: если логика чужая примитивнее нашей, то мы называем ее бессмыслицей, а если выше, то называем заумностью. В том или ином случае это говорит только о нашем нежелании понять другого, и, пусть и невольном, самодовольстве, и вере в то, что правда где-то посередине, во всяком случае, близка к тому, что мы называем собственным взглядом на жизнь.

Конечно же, Думчев делал из себя шута. Но ведь не просто же из любви к шутовству! Был же в этом для него свой смысл и была же причина такого его поведения? Вообще, шутовство всегда представляется чем-то низким (и справедливо), и мы всегда усматриваем за ним слабость: неуверенность в себе и желание прикрыть шутовством эту неуверенность. И хотя знаем, что в шутовство облачается и сильный, мы почти никогда этого не признаем, до тех пор, впрочем, пока эта сила не обнаружится явно.

И еще в подтверждение моего чувства: от Думчева совсем нелегко было отмахнуться, то есть совсем и невозможно было отмахнуться, и во всякой его шутовской реплике всегда хотелось вольно или невольно обнаружить настоящий смысл, который всегда был и который потом всегда проявлялся в действии. Иногда же мне казалось, что если бы не Думчев, то вообще ничего бы не было (я разумею известные события), а если бы и было, то происходило бы все совсем по-другому, и уж точно, что не было бы в событиях этой болезненной жгучести. И участие-то его было как бы со стороны, но я уверен, что это он смотрел со стороны — и не как зритель, и даже не как случайный участник, а как… творитель, а вернее, сотворитель.

Порой я ловил себя на том, что мне хочется заплакать в его присутствии: заплакать, и чуть ли не встать на колени, и слезно просить, чтобы он не делал чего-то, чтобы он сказал хоть одно человеческое слово, просить его признать, что никакой он не шут, и чтобы он снизошел, вошел в положение тех, кто слабы и не сознают своих слабостей и которые не ведают, что творят.

Но это мое чувство слишком уж субъективное, а потому — из деликатности — не буду далее на эту тему распространяться.

Думчев смотрел на нас, но не делал попытки подойти или заговорить; мы тоже молча смотрели на него, но я знал, что и минуты еще выдержать не смогу, подойду.

Так и случилось (и минуты я не выдержал) — я коротко оглянулся на Коробкина и пошел через улицу. Но здесь Думчев повел себя странно: как только я сделал шаг в его сторону, он повернулся и пошел вдоль тротуара не то чтобы очень быстро, но достаточно скоро, так, что мне пришлось его догонять. Здесь я опять упустил возможность пойти своей дорогой, хотя Думчев впервые так явно мне ее предоставлял. Но, во-первых, я и не знал, куда ведет эта  с в о я  дорога (то есть не знал, куда мне нужно идти и к кому должно), а во-вторых… во-вторых, я просто шел за ним, как привязанный, и даже не решался окликнуть его. Коробкин, как и прежде, шел чуть сзади меня и тоже молчал, хотя теперь я отчетливо и не прислушиваясь слышал его сопение.

69
{"b":"177997","o":1}