— Итак — гласность! — начал он, широким жестом отводя руку. — И гласность широкая, разумеется, много шире, чем среди данного состава присутствующих. Я имею в виду всеобщую, так сказать, всеобъемлющую гласность.
Он опять сделал паузу, но на этот раз всего только секундную, как бы для того только, чтобы набрать побольше воздуха.
— И он жертвует! — провозгласил Думчев и, выкинув руку, зафиксировал ее на Ванокине; мне показалось, что Ванокин вздрогнул. — И он жертвует этими проклятыми ценностями, на которых если и не кровь, то грязь — застарелая и несмываемая. Пусть! Пусть! Ничего ему не надо. А только чтобы честь была спасена. Здесь замешана честь, честь женщины, то есть женская честь. Он от всего отказался ради чести, он уже многое претерпел, он жизнь свою, может быть, исковеркал. Но он защитник, а она оскорблена и — оскорбляема. Каждый — да! да! — каждый может считать ее…
Последнее он прокричал в восторге. То есть, если бы не смысл их слов, то можно было сказать, что в восторге. Впрочем, и несмотря на смысл, восторг все-таки присутствовал.
Кричал же он громко, почти во всю мощь, во всяком случае, чтобы успеть докричать и заглушить возможные возражения. Этот его крик был так внезапен и так внезапен был поворот мысли (или суждения, или игры), что никто из нас сразу не нашелся. И даже Ванокин. Он только смотрел на Думчева (тот указывал на него пальцем, но лицом был обращен к нам) и морщился, как при острой зубной боли.
Последующее произошло столь же внезапно.
— Молчать! — что было сил закричал Ванокин и, замахнувшись тростью, бросился на Думчева.
Думчев резво, словно мог ожидать нападения и приготовиться, забежал за стул и, когда трость Ванокина вот-вот должна была уже опуститься на его голову, ловко толкнул стул ногой. Ванокин споткнулся, трость описала в воздухе полукруг, и нападавший едва удержался на ногах.
В этот самый момент я бросился к ним со своей стороны, а Коробкин — со своей. Но я не успел добежать. Я резко остановился на полдороге. Я видел, что Коробкин тоже остановился, сделав, быть может, только два шага.
Дверь была распахнута настежь, а на пороге стояла Марта.
5
— Марта! — воскликнул я невольно, сам по себе, потому что это и не к ней было обращено, и не для того, чтобы остановить схватившихся.
Понятно, что я был поражен ее неожиданным появлением. И хотя разговор все время шел вокруг нее, первое сообщение Думчева, что она должна прийти сюда и придет, как-то забылось, а вернее, было заслонено всеми последовавшими за тем событиями. И потом, кроме первого раза, имя ее больше не упоминалось, а говорили «дочь». Но вот она появилась, сама, Марта, «дочь», стояла на пороге и смотрела на Ванокина — смотрела и молчала.
Воспользовавшись таким оборотом событий, Думчев тихо-тихо боком отошел и встал за другой стул. Но Ванокину было теперь не до него: он, неотрывно глядя на Марту, поднял упавший стул, отошел к столу, но не сел, а только легко оперся рукой об угол.
— Как ты здесь? — сказал он отрывисто.
Марта не ответила и оторвала от него взгляд: повела его в стороны, на каждом из присутствующих секундно останавливая его. Лицо ее, кажется, было бледным (при ярком электрическом свете это всегда трудно определить), но не только не взволнованным, но даже и не тревожным. Она, Марта, была как бы не в себе, словно сразу после тяжелой и затяжной болезни, когда потеряно много сил, а выздоровление еще не осознано. То есть ее взгляд и выражение лица можно было бы назвать наивными (нет, не то чтобы непонимающими, но наивными). Нельзя сказать так же, что взгляд ее «блуждал», нет, она узнавала всех, но все без интереса. Наконец взгляд ее остановился на старике: она рассматривала его; она даже склонила голову набок, чтобы лучше рассмотреть.
— Почему ты здесь?! Тебе здесь не место. Уходи, — опять столь же отрывисто, но теперь с очевидно властными нотками, проговорил Ванокин.
Но она словно не слышала, да, может быть, и не слышала, она смотрела на старика, и на лице ее — еще постепенно и едва уловимо — проявилась какая-то мысль, которую она сама как бы не могла в себе оформить.
— Вот и… — начал было Думчев, вполне уже придя в себя и осанисто расправляя плечи.
Но он осекся, потому что в этот самый момент Марта сказала тихо:
— Мне сказали, что вы можете быть моим отцом. Это правда?
— Нет, Вы кто? — проговорил старик, тревожно оглядываясь на нас и не глядя на говорившую. — Я болен. И мне нельзя… И покой…
— Значит, они меня обманули? — так же тихо и ровно сказала Марта и добавила, но уже как бы только для себя самой: — Я так и думала.
— Марта, тебе не место… ты иди, — проговорил Ванокин, уже не властно, а скорее просительно; он сделал к ней шаг, но остановился, не отрывая руки от края стола.
— По-зволь-те! — воскликнул Думчев, и хотя разделил первое слово, потом заговорил торопливо: — Как это — «не место»? Как это?! Для Марты Эдуардовны это самое место и есть. И вас, Марта Эдуардовна, никто, никто ни на вот столько, — он показал краешек мизинца, ограниченный большим пальцем, — не обманывал. Все истина, чистейшая и святая истина! И вот этот благородный старик, к которому вы только что так робко обратились, он и есть ваш родной отец, а не только, как вы выразились, может им стать.
— Да замолчите вы, наконец! — крикнул ему Ванокин, больше с досадой, чем грозно, и, обойдя меня (а я стоял все там же, где и застал меня приход Марты, то есть между ею и Ванокиным), подошел к Марте, взял ее за руку. — Пойдем. Тебе здесь не надо, пойдем.
Он, правда, не тянул ее, но руку держал крепко и говорил горячо: она руки не отнимала, но с места не двигалась и все смотрела на старика.
— Петр, — сказала она, — это он? Ты мне скажешь? Это тот человек?
— Марта! Я прошу тебя! — не отвечая ей, заговорил Ванокин. — Пойдем, Марта, тебе здесь не место. Пойдем, я тебе все объясню. Слышишь?!
Но она не слышала:
— Это он?
— Он, он, он самый и есть, — подтвердил Думчев, в возбуждении переминаясь с ноги на ногу, но не решаясь выйти из-за стула. — Вне всякого сомнения, Марта Эдуардовна, вне всякого сомнения.
— Я тебе потом все объясню, — потянул ее за руку Ванокин.
— Не верьте! Не верьте, ничего он не объяснит, — прокричал Думчев. — Он это, он — ваш единокровный папа!
Я взглянул на старика: он беспокойно оглядывался и беспрестанно трогал руками грудь.
Ванокин с силой потянул Марту к двери, но она резко выдернула руку:
— Оставь меня, — сквозь зубы выговорила она, тряхнув рукой. — Оставь!
Ванокин отпустил ее и стоял теперь, глядя на нас исподлобья и сжимая трость обеими руками.
Марта помедлила, словно раздумывая, подняла глаза и, подойдя ко мне, встала вплотную.
— Извините меня, — сказала она, и я теперь увидел на ее лице растерянность и тревогу. — Я ничего не понимаю… здесь. Так много… Вы говорили тогда, что хотите мне помочь. Я прошу вас мне помочь. Вы можете мне сказать откровенно, как есть?
Я утвердительно кивнул.
— Спасибо, — продолжала она. — Помните, я тогда вам сама рассказала про все. Я не хотела тогда… И я вас тогда обидела. Но я прошу вас сказать мне. Я вас очень прошу. Как вы скажете, так и… будет. Скажите, это правда, что он… что они говорят?
Что я мог ей ответить? Если бы я знал. Но я сам толком ничего не понимал. То есть я стал догадываться, что их уловка не совсем уж такая уловка и что в ней есть… Но разве я мог знать наверное?! А ведь она просила сказать. Я чувствовал, что эта минута для меня сейчас может быть решающая, потому что о н а меня сейчас с а м а п р о с и т. Просит о том, что я сам ей хотел дать и чего она от меня не хотела принять тогда. А сейчас…
Я понимал, что мне нужно ей ответить, что нужно ответить и помочь ей, что в моем ответе должно быть в с е и что это в с е должно быть такое… Но я не знал, что должен выразить мой ответ, а знал только, что должен выразить в с е. Но какое это «все»? И что это вообще такое — в с е?