— Предупреждаю, что жалеть никого не буду. И еще предупреждаю, что терять мне нечего и бояться нечего. Стою до конца — пре-дуп-ре-жда-ю!
Я ничего не ответил, лишь громко (как мне показалось среди наступившей тишины) сглотнул.
— Покажешь коробку?! — проговорил Ванокин и повел концом трости, направляя ее в грудь старика.
— Нет у меня, — почти жалобно выкрикнул старик, не двигаясь с места.
Последующее произошло так стремительно, что я не успел ничего со своей стороны предпринять.
— Тогда — получай! — крикнул Ванокин и ткнул старика в грудь тростью; старик раскинул руки и упал на кровать; навзничь.
Ванокин сделал шаг назад, как это делается после выпада в фехтовании.
— У-а-а, — слабо простонал старик.
— Не подходить! — взмахивая тростью перед собой, кричал Ванокин.
Я остался посередине, глядел то в одну, то в другую сторону и все не мог решить — в какую броситься: то ли помочь старику, то ли напасть на Ванокина. Все решил очередной всхлип старика: «А-а-а».
Должен сказать, что даже тогда, сразу, мне бросилось в глаза несоответствие силы толчка тростью со стремительностью падения навзничь; как-то уж очень стремительно рухнул старик, словно его не тростью ткнули, а, к примеру, бревном. Впрочем, в оправдание старику замечу, что много факторов могут говорить и за стремительность: напряжение последних минут, слабость старика, внезапность нападения, крайний, в конце концов, испуг. Так что не берусь оценивать ситуацию, а только пересказываю свои непосредственные (возможно, что и ошибочные, если принять во внимание мою растерянность) ощущения.
Но как бы там ни было, я бросился к старику, боковым зрением следя за маневрами Ванокина. Тот, видя, что непосредственная опасность (а она могла выражаться только в моих действиях) миновала, перестал взмахивать тростью, хотя и продолжал ее держать перед собой в готовности, и отошел еще дальше за стол.
Старик лежал в том же положении, то есть тело его было на кровати, но ноги опирались о пол. Я нагнулся к нему, не зная, что в таких случаях нужно предпринимать, а он застонал опять. Я расстегнул жилетку (пиджак и без того был расстегнут), сдвинул галстук и осмотрел грудь на предмет внешних повреждений, но ничего не обнаружил, даже царапины. Тогда, действуя неосознанно (я это подчеркиваю), я попытался поднять старика. Но как только я обхватил его за плечи и потянул к себе, он отчаянно застонал и заметно уперся. Я отпустил его, а он, довольно энергично подняв руку (до того они лежали раскинутыми в стороны), прижал ее к самой середине груди, широко растопырив пальцы. Прижав так руку, он простонал, и на этот раз протяжнее прежнего. Я опять было хотел ухватить его за плечи, но он не дался: не отрывая правой руки от груди, он перевернулся на левую сторону и, опершись левой рукой и помогая себе ногами, подтянулся на кровать и оперся о стену спиной. Так он сидел теперь с ногами на кровати (не забыв, впрочем, при всем своем тяжелом состоянии сбросить туфли), полузакрыв глаза, тяжело и прерывисто дыша. Я же совсем растерялся и только через, наверное, минуту сообразил, что надо бы дать раненому воды, для чего и перегнулся к тумбочке, и взял графин и стакан.
— Притворяется, — произнес Ванокин сбоку, когда я уже наполнил стакан; графин и стакан замерли в моих руках, и я обернулся на голос.
— Притворяется, — повторил Ванокин, указывая тростью на старика и подмигивая мне. — Любимое занятие.
На это замечание противника старик отвечал слабым, но протяжным стоном. Я протянул ему стакан, но он, сморщивши в страдании лицо, отрицательно помотал головой. Я поставил стакан на стол, подтолкнул его пальцем подальше от края и сказал, не глядя на Ванокина:
— Вам лучше уйти. Разве вы не видите?
Произнес я это совсем без уверенности в надобности или уместности таких слов, а лишь потому, что должен был что-то сказать. Мое положение тут было не только двусмысленным, но и, что больше всего меня томило, бесповоротно глупым.
— Ты это… оставь, — отвечал Ванокин. — Влез не в свое дело, не понимаешь, так хоть молчи.
Я ухватился за его тон (который, впрочем, был довольно спокойным) и проговорил с резкостью:
— А не ваше дело! И прошу оставить… замечания.
Но Ванокин не поднял брошенной перчатки и никак на мои слова не отреагировал, словно я ничего и не говорил.
— Ничего, ничего, Владимир Федорович, — сказал он старику более подбадривающе, чем с угрозой. — Я не шучу. Хватит притворяться. И времени нет. Небось рады теперь поохать. Ну поохайте, я разрешаю, но о деле помните. Дело наше с вами нерешенное… и ждет. А я отсюда уходить не собираюсь, хотя бы вы, Владимир Федорович, и того…
— Что-о? — слабо выдавил старик и как-то очень медлительно поднял веки.
— А то, — пояснил Ванокин, — хоть бы и совсем… закончились.
Старик пошире открыл глаза (не от удивления перед сказанным: никто из участников, как я понял, ничему уже не удивлялся), с шумом втянул воздух, как видно собравшись что-то произнести, но не успел, потому что за дверью послышался шум. За дверью если и не борьба шла открытая, то уж упорная возня — определенно. Все мы трое повернули головы.
4
Возня все усиливалась, раза два сильно толкнули дверь; слова же если и произносились, то натужно, неясно и только для поддержки усилий каждой стороны (почему-то сразу стало понятным, что возились двое), а потому сливались в несвязное и прерывистое бормотанье. Мы не двигались, как бы боясь нарушить некоторое установившееся в нашем расположении равновесие. Я мельком взглянул на Ванокина: лицо его было напряжено, и по всей видимости, события за дверью были для него неожиданностью.
Последовало еще несколько толчков в дверь, потом все как будто замерло, и мужской голос, хотя и задыхаясь, довольно четко произнес: «Больно». (То есть он так это произнес, что было понятно, что сказано это для того, чтобы отпустили, а не потому, что «больно».) Второй же голос сказал (но не столь четко): «Еще как!» — и через несколько секунд новой вспышки борений повторил: «Еще как!» После повторного восклицания (менее внятного, чем в первый раз) я все-таки узнал голос. Это был голос Коробкина.
Я взглянул на Ванокина, потом на старика; но оба противника не изменили выражения лиц, только старик отнял наконец-то руку от места предполагаемой раны. И хотя я почувствовал неловкость, словно это по моему слову возились у двери, я несколько успокоился неизменностью лиц обоих соучастников и решительно (хотя и не упуская Ванокина из виду и даже спиной чувствуя ежесекундную возможность всякого его движения) пересек пространство от своего места до двери. Я не сразу повернул ключ в замке, а еще несколько секунд прислушивался к наступившему в это самое время затишью; и только потом быстро повернул ключ и одновременно резко потянул дверь на себя.
Дверь раскрылась, и я чуть только не был сбит с ног почти упавшим на меня Думчевым. Собственно, не один Думчев упал на меня, но силе его падения очень помогал находившийся сзади Коробкин. Падение это (или, вернее, вваливание) произошло с неясными по смыслу, но определенными по звучанию возгласами; от находившихся в комнате никаких звуков не последовало.
Неизменная шляпа Думчева была так надвинута (думаю, не одной своей волей) на глаза, что он вряд ли вообще мог что-либо видеть, а потому, приперев меня сильным толчком к стене, он быстро извернулся и теперь отталкивал меня энергично руками, хотя податься мне было совсем некуда. Шляпа же Коробкина, напротив, едва только держалась на затылке; лицо было красное, и он тяжело дышал; в пылу борьбы он, как видно, не сразу сообразив, где чужие, а где свои, в первый момент, вместо того чтобы оттягивать Думчева, усиленно толкал его на меня.
Но, наконец, я смог податься в сторону, а Думчев с Коробкиным осознать, что обстановка изменилась. Думчев, обеими руками взявшись за поля шляпы, выдернул из нее голову и, расставив широко ноги, энергично осматривался; Коробкин тоже снял шляпу, и стоял теперь, глядя исподлобья на меня, и разглаживал помятые ленточки. Я пошел к прежнему своему месту. Ванокин стоял теперь твердо опершись рукою о стол, а другую руку с тростью заведя за спину: вся поза и лицо выражали твердость и гордую неприступность. Старик все так же сидел на кровати, успев, однако, прикрыть одеялом ноги.