— Коробочка? — сказал он сладко. — Маленькая? Вы про ту коробочку изволили спрашивать, что вместо кованых сундуков?
— Вам-то какое дело? — не поворачивая головы, отозвался Ванокин. — Какая есть, такая и есть — не ваша.
— Ну что вы, что вы?! — еще слаще заговорил Думчев. — Разве я посягаю? Разве смею! Только из невинного любопытства спрашивал. Имею я право на невинное любопытство? И еще, — он сделал несколько маленьких, кажется, намеренно семенящих шагов к Ванокину и встал сбоку от него, на расстоянии вытянутой руки, — должен покаяться перед вами. Должен покаяться. Во всеуслышанье заявляю, что заблуждался. Как только сюда вошел, так и заблуждаться стал. Но, может быть, и не совсем виновен?! Может быть, и снисхождения достоин! Не прощения — нет! — а только снисхождения. Очень уж сильно меня молодой человек за, так сказать, грудки тряс. А по возрасту моему это очень чувствительно. Вот и получилось, — он легонько ткнул себя пальцем в лоб, — на время, конечно. И свои обязательства перед вами забыл. Ошибался, — и, поведя головой из стороны в сторону, повторил: — Ошибался. Нет, это не благородный старик. О, как я мог ошибаться! Где были мои глаза! Что видели они, когда душа находилась в смятении! Они обманули меня, мои глаза. Я вырвал бы свой глаз, — и он, растопырив хищно пальцы, потянулся к собственному правому глазу; у самого глаза он резко сжал пальцы и с силой отдернул руку, — он не достоин зреть!
— Не достоин, так и не «зрите», — сказал вдруг Коробкин, — никто вас не просит.
— По-про-шу, — раздельно выговорив и сделав страшное лицо, крикнул Думчев. — По-про-шу!
Здесь старик схватил сзади мою руку и сильно дернул. Я обернулся. Я думал, что старик скажет мне опять что-то вроде того, чтобы «прекратить». Но это было другое: он схватил мою руку, чтобы приподняться. Он приподнялся и встал на колени, вытянул руку вперед (не характерным для себя жестом) и, указывая на Думчева, громко, прерывисто, но четко произнес:
— Прекратить… эту… комедию!
Эта реплика стоила ему, как видно, много сил, потому что он не удержался и почти повалился вперед, словно вытянутая далеко рука перетянула; я едва успел его поддержать.
Коробкин сделал несколько шагов вперед, в нашу сторону; даже и Ванокин дернулся на своем месте, и хотя не встал, но как бы в первое мгновение хотел.
Думчев же, напротив, отбежал на несколько шагов назад и, еще отбегая, стал тыкать перед собой пальцем и кричать старику: «Паук! паук!»
Я поднял старика, помог ему сесть, и подушку под спину положил, и, выдернув покрывало, покрыл его плечи, потому что сразу же после крика и ответного «паука» его бросило в озноб, и даже челюсть его заметно подергивалась. Я видел, что это был предел, и непонятно было, почему этого не видели другие.
Но «другие», во всяком случае «другой» — Думчев, не хотели ничего видеть. Раздражение мое перехлестнулось в гнев, и я уже не удерживал себя, то есть намеренно не удерживал.
— А ну, уходите все отсюда! — крикнул я, взмахнув рукой, обращаясь ко всем, но глядя только на Думчева. — Убирайтесь все отсюда!
Ванокин вскочил со стула и шагнул в сторону (думаю, что не от слов моих, а от энергичных взмахиваний руками), но ничего не ответил, хотя весь был в напряжении, и не отрывал от меня взгляда. Зато Думчев, к которому, собственно, в наибольшей мере все это и было обращено (учитывая и движения руками), не замедлил с ответом. И хотя голос его, не скажу — дрожал, а скорее, вибрировал, в глазах не было и доли нерешительности или растерянности.
— Те-те-те, — подразнил он меня. — Все отсюда, все отсюда. А не желаете ли сами отсюда, молодой человек. Наемник! — вот что я вам скажу. И нечего, нечего — не запугаете! Ах, молодой человек, такой был тихонький, такой был паинька, такое уважение к старшим проявлял, что на любую выставку «пай-мальчиков» первым номером бы пошел. Без всяких разговоров — первым номером. Наемник! — опять воскликнул он и кивнул на меня головой Ванокину. — Еще нужно проверить, за сколько ваших камешков этот молодой человек подрядился. И этого нанял, матроса, как вспомогательную силу. Только мы не дадимся. Так ли? — и он подмигнул Ванокину. — Не дадимся мы, потому что «око за око», так сказать, а если рукой еще махать станете, то и «зуб за зуб». Ну, что скажете?! А! То-то же!
Последнее его восклицание было не совсем верное, потому что не его слова меня останавливали и не он сам. Хотя и «то-то же» было. Но вся слабость моего положения исходила из самого меня. Слабость же была в том, что я не мог идти до конца.
Чтобы победить, нужно знать и чувствовать наверное, что будешь и сможешь идти до конца. Что если замахнулся, то сможешь и ударить. Если даже не ударишь, то противник должен знать, что сможешь. Противник должен знать, а не чувствовать только, что за всяким твоим всплеском что-то стоит. И это «что-то» — уверенность, что будешь идти до конца. Вот этой-то уверенности во мне самом не было. И как мог чувствовать ее Думчев, если не чувствовал я. А ведь не чувствовал.
И дело было не в том, осознавал ли я свою правоту или нет, то есть не в том только было все дело. Если честно говорить, я тогда еще не мог разобраться. Да и голова шла кругом. Дело было в том, что я н и к а к о й уверенности в себе не ощущал вообще, безотносительно, то есть даже и тогда, если поставить меня вне людей и событий. Это была чистая неуверенность. Вот это и видели во мне. Вот это и видел в моих глазах Думчев, это самое и вызвало «то-то же».
Вот так я и стоял и не умел даже сохранить на своем лице те остатки гнева, который еще был внутри, хотя я проявлялся, а строго говоря, не проявлялся совсем слабо.
После некоторой паузы, небольшой и, как мне думается, для того только сделанной, чтобы все успели ощутить его надо мной победу, Думчев сказал, опять подмигнув Ванокину:
— Теперь самое время за хозяина браться. А, хозяин? Думаю, самое время. Как я понимаю, добровольной сдачи ценностей не предвидится. И хотя жаль, потому что я уверен — сдача все равно состоится и мы только тут теряем время, а хозяин — здоровье, следует перейти ко второму этапу. Предлагаю назвать этот второй этап: «Почти семейное дело». Итак, у вас, хозяин, есть дочь, о которой вы, как видно, и не подозревали. Но может быть, что и подозревали. Но — не в этом дело. Как бы там ни было, а дочь имеется, так сказать, в наличии. И жаждет вас увидеть. То есть жаждет увидеть того самого ее отца, который не только покинул мать и совершил в ее отношении действие, именуемое клеветой, а по-народному — наговором, но и оставил ее с грудным ребенком без средств, хотя имел — это подчеркиваю — крупную сумму денег, выраженную, по-видимому, в драгоценных камнях большой стоимости и в золотых изделиях, то есть из благородного металла. Вслушайтесь в это слово — «благородный». Это, так сказать, преамбула. Теперь хочу пояснить. Думаю, мне позволительно, — обратился он к Ванокину.
— Это дело не просто лично-семейное, — начал говорить Думчев как будто в раздражении. — Оно было бы таким, если бы не коробочка. Но она есть, и от этого никуда не деться. Вот этот человек, — он не указал теперь, а просто махнул в сторону Ванокина, даже не повернув головы, — он на нее имеет право сразу с двух сторон: со стороны своей матери, с которой у вас был уговор и которую вы так ловко обманули, и со стороны дочери — вашей дочери, конечно. Мы не взываем к вашей совести, понятно, что это напрасный труд. Что взывать, если вы даже от дочери родной отказываетесь. Единственное наше средство — гласность. Гласность — великое средство! Когда скрываемое выходит наружу, то как тайна обращается в ничто, — закончил Думчев афористически и замолчал, уйдя в очередную свою паузу.
Пауза продолжалась несколько секунд (не менее десяти), но никто в этот промежуток времени ничего не произнес, не издал никакого звука — не хмыкнул, не кашлянул и даже не пошевелился. Короче говоря, победа Думчева на этом этапе представлялась полной, и его лицо без малейшей доли скрытности или смущения отразило это, то есть радость.