Джейми и ее Барбара были так бедны, что почти голодали, до того бедны, что простая еда была для них манной небесной. Стивен часто стыдилась своего богатства и, как и Мэри, всегда старалась их подкормить. Так как сейчас она была свободна, Стивен настаивала на том, чтобы регулярно приглашать их на ужин, и заказывала дорогие кушанья — медно-зеленые устрицы прямо из Марены, икру и другие дорогие вещи, а за ними следовали еще более пышные блюда — и, поскольку большинство дней в неделю они постились, их желудки нередко бунтовали и огорчали их. Двух бокалов вина Джейми хватало, чтобы раскраснеться, ведь она никогда не обладала крепкой головой, привычной к этому золотому нектару. Обычно она пила creme-de-menthe[95], потому что зимой он прогонял холод и напоминал ей своим сладким мятным вкусом драже из лавки в деревне Бидлс.
Им нелегко было помочь, этим двоим, ведь Джейми была гордой и исключительно ранимой. Она никогда не принимала подарков в виде денег или одежды и изо всех сил старалась выплатить долг своему учителю. Даже угощение была для нее оскорблением, если оно не разделялось с тем, кто угощал, и это, хотя было очень похвально, было и безрассудно. Но это было так — нужно было принять ее как есть или покинуть, с Джейми были невозможны компромиссы.
После ужина они возвращались в жилище Джейми, студию на старой улице Висконти. Они взбирались по бесчисленным грязным каменным ступенькам на верхний этаж дома, который был когда-то прекрасен, но теперь предоставлен таким же бедолагам, как Джейми. Неприятного вида консьержка, вечно кислая из-за пустых студенческих карманов, щурилась на них из темной каморки на нижнем этаже, скептически огладывая их. «Bon soir, Madame Lambert». «Bon soir, mesdames[96]», — нелюбезно ворчала она.
Студия Джейми была большой, голой и продуваемой сквозняком. Печь была слишком маленькой и иногда дурно пахла. Серые стены, выкрашенные клеевой краской, были все сплошь в пятнах, потому что когда шел град, дождь или снег, с окон и застекленной крыши всегда капало. Мебель состояла из нескольких шатких стульев, стола, дивана и большого пианино, взятого напрокат. Почти все усаживались на полу, стаскивая с дивана изъеденные молью подушки. Из студии вела крошечная комната с продолговатым окном, которое не открывалось. В этой комнате была узкая раскладушка, куда удалялась Джейми, когда ей не спалось. Еще там была раковина с протекающим краном; шкаф, в котором держали creme-de-menthe и то, что на данный момент оставалось из еды, тапочки и джинсовый синий жакет Джейми — без которых она не могла сочинить ни одной ноты — помойное ведро, одежду и щетки, с помощью которых Барбара героически пыталась убрать накопившуюся пыль и беспорядок. Ведь Джейми, чья голова со спутанными, как пакля, волосами вечно витала в облаках, была не только близорукой, но исключительно неряшливой. Пыль имела для нее мало значения, потому что она редко ее видела, а опрятность была полностью исключена из ее внешности; учитывая, как ограниченны были их с Барбарой владения, хаос, который они создавали, был удивителен. Барбара вздыхала и довольно часто ругалась — тогда она напоминала маленькую птичку-королька, которая пытается призвать к порядку крупную кукушку. «Джейми, дай мне свою грязную рубашку, с чего это ты бросила ее на пианино!» Или: «Джейми, иди сюда, погляди на свою расческу; ты ушла и положила ее прямо рядом с маслом!» Тогда Джейми приглядывалась напряженными красными глазами и ворчала: «Ну оставь ты меня в покое, девочка!»
А когда Барбара смеялась, что ей часто приходилось делать из-за экстраординарных привычек этого крупного неуклюжего существа, тогда она, как правило, закашливалась, и когда она начинала кашлять, то долго не мола остановиться. Они ходили к доктору, который говорил об ее легких и качал головой; слабые легкие, сказал он им. Но ни одна из них не поняла его как следует, ведь их французский оставался в зачаточном состоянии, а толкового английского доктора они не могли себе позволить. И все равно, когда Барбара кашляла, Джейми бросало в пот, и от страха она сердилась: «Ну-ка выпей воды! Не надо тут сидеть и на куски рассыпаться, это мне на нервы действует! Иди закажи еще бутылку этой микстуры. Господи, как же я могу работать, если ты все время кашляешь?» Но когда она переставала кашлять, Джейми чувствовала глубокие угрызения совести. Она, сутулясь, подходила к пианино и извлекала из него мощные аккорды, вдавливая педаль, чтобы заглушить этот кашель. «Ох, Барбара, маленькая моя… прости меня. Это все я виновата, что привезла тебя сюда, ты недостаточно сильна для этой проклятой жизни, ты и пищи нормальной не получаешь, и вообще ничего приличного». И под конец уже Барбара утешала ее: «Мы еще станем богатыми, когда ты закончишь свою оперу — в любом случае, мой кашель не опасен, Джейми».
Иногда музыка не давалась Джейми, опера наотрез отказывалась писаться дальше. Тогда в Консератории Джейми становилась глупой, а когда добиралась домой, все молчала, хмуро отодвигая тарелку с ужином, потому что, поднимаясь по лестнице, она слышала этот кашель. А Барбара чувствовала еще большую усталость и слабость, чем прежде, но прятала свою слабость от Джейми. После ужина они раздевались возле печки, если погода была холодной, раздевались, не говоря ни слова. Барбара довольно скоро и аккуратно выпутывалась из одежды, но Джейми всегда мешкала, роняя на пол то одно, то другое, или останавливаясь, чтобы набить свою маленькую черную трубку и зажечь ее, еще не надев пижамы.
Барбара опускалась на колени рядом с диваном и начинала молиться, просто, как дитя. Она читала «Отче наш» и другие молитвы, и всегда заканчивала словами: «Прошу тебя, Господи, благослови Джейми». Ведь, раз она верила в Джейми, она должна была верить и в Бога, и, раз она любила Джейми, она должна была любить и Бога — так было издавна, с тех пор, как они были детьми. Но иногда она дрожала в своей аккуратной хлопчатобумажной ночной рубашке, и встревоженная Джейми резко говорила ей: «Ну хватит тебе молиться! Все ты со своими молитвами. С ума ты сошла — стоять на коленях, когда в комнате такая холодина? Вот так ты и простываешь, и теперь будешь кашлять всю ночь!»
Но Барбара даже не оборачивалась; она спокойно и серьезно продолжала молиться. Ее шея казалась такой тонкой рядом с пышной косой, аккуратно висевшей между ее склоненными плечами; и руки, закрывавшие ее лицо, выглядели тонкими — тонкими и прозрачными, как руки чахоточной. В приступе гнева Джейми тяжелыми шагами уходила с кровати в маленькую комнату с продолговатым окном, и там она сама бормотала молитвы, особенно когда слышала, что Барбара кашляет.
Иногда Джейми охватывала глубокая депрессия, ненависть к прекрасному городу ее изгнания. Она вдруг начинала смертельно тосковать по дому, по суровой деревушке Бидлс в шотландских горах. Даже больше, чем по ее скучным кирпичным зданиям, она тосковала по ее скучному и респектабельному духу, по чувству уверенности, общему для субботних дней, по шотландской церкви с ее скучными и респектабельными людьми. Она с нежностью думала о том, как ей не хватает лавки зеленщика, стоявшей на углу, где рядом с капустой и луком продавали аккуратные пучки шотландского вереска и маленькие глиняные плошки с прозрачным вересковым медом. Она думала о широких, просторных, извилистых торфяниках; о том, как пахнет земля летом после дождя; о волынщике с проворными обветренными пальцами, о том, как рыдала его грустная неземная музыка; о Барбаре, той, какой она была в те дни, когда они шли рядом по узкой крутой улочке. А потом она сидела, обхватив голову руками, и ненавидела звуки и запахи Парижа, ненавидела скептический взгляд консьержки, ненавидела эту голую студию, совсем не похожую на дом. Слезы капали, порожденные бездной полуосознанного отчаяния, известного одному Богу, они падали на ее твидовую юбку или стекали по ее красным рукам, пока манжеты из обтрепанной фланели не становились мокрыми. Такой иногда заставала ее Барбара, возвращаясь домой с ужином в пакете.