А бывало, его мысли принимали другое направление, и он жаловался, что в последнее время им пренебрегают: «Черт возьми, ты все время опаздываешь на обед, катаясь с этой девицей — тебя не волнует, что будет со мной. Вот вся твоя забота о моем пищеварении! Мне остается обходиться той едой, что поплоше, хоть коровьими шкурами, хоть кирпичами. Так вот, знаешь что? Это не то, за что я платил; заруби себе на носу! Я плачу за то, чтобы хорошая еда подавалась вовремя; слышишь ты меня, вовремя! И я вправе ожидать, что моя жена будет на своем законном месте, за моим столом, чтобы проследить за тем, как приготовлен омлет. Да что с тобой случилось? Ты даже не даешь себе труда приготовить мне омлет! Когда мы только поженились, ты всегда сама готовила мне омлеты. Я не собираюсь есть это желтое месиво с парой листьев петрушки — оно похоже на собачью блевотину, такая мерзость! И я не собираюсь больше об этом говорить — в следующий раз, когда это случится, эта кухарка у меня вылетит вон. Черт побери, мне кажется, ты была рада моей помощи, когда я подобрал тебя полуголодной в Нью-Йорке — а теперь ты все время носишься с этой девицей. Все это чертово животное — это он виноват, что ты ее встретила!» Он пинком отшвыривал перепуганного Тони, который в последнее время стал для него чем-то вроде представителя Стивен.
Но хуже всего бывало, когда Ральф начинал плакать, потому что, как он говорил, его жена больше его не любила, и потому что, как он говорил не всегда, у него болел живот от мучительного хронического несварения. Однажды ему пришлось сделать слабую попытку добиться любви сквозь слезы: «Анджела, иди сюда… обними меня… сядь, посиди у меня на коленях, как раньше, — его мокрые глаза выглядели жалкими, но довольно алчными, — обними меня, как будто я тебе не безразличен…» Он всегда был настойчивее всего, когда ничего не мог поделать.
Этой ночью он появился в своей лучшей шелковой пижаме розового цвета, от которой его лицо казалось желтоватым. Он забрался в постель с тем хитрым выражением на лице, которое Анджела ненавидела — оно было таким порнографическим. «Ну что, старушка, не забыла, что у тебя в доме есть мужчина? Точно не забыла?» После чего последовали одно-два дряблых объятия и много мужской похвальбы; и Анджела, вздыхая, пока она лежала и сносила все это, довольно неожиданно подумала о Стивен.
2
Беспокойно меряя шагами спальню, Стивен думала об Анджеле Кросби. Ее преследовали и терзали слова Анджелы, тогда, в саду: «Ты могла бы жениться на мне, Стивен?» — и другие беспощадные слова: «Что я могу поделать, если ты — это то, что ты есть?»
Она думала в каком-то отчаянии: «Что же я такое, Господи Боже? Что-нибудь омерзительное?» И эта мысль наполняла ее глубокой тоской, потому что она любила сильно, и ее любовь казалась ей священной. Она не могла терпеть, чтобы грязь этих слов приблизилась к ее любви. И вот, ночь за ночью, она ходила взад-вперед, билась над этим глухим вопросом, билась душой в стену — неприступную стену непонимания: «Почему я такая, как я есть — и что я есть?» Ее разум отскакивал от этой стены, а ее дух тем временем ослабевал. Огромная тьма, казалось, сошла на ее душу — и не было света, чтобы осветить эту тьму.
Она думала о Мартине, потому что, конечно же, сейчас она любила так, как любил он — все это казалось похожим на безумие. Она думала о своем отце, о его успокаивающих словах: «Не глупи, никакая ты не странная». О, должно быть, он плачевно ошибался — он умер, все еще плачевно ошибаясь. Она снова думала о своем своеобразном детстве, перебирая каждую подробность, пытаясь вспомнить все. Но через некоторое время ее мысли снова рвались вперед, в горестное настоящее. С ужасом она осознавала, насколько приход любви затмил ее зрение; она глядела на ее сияющий ореол так долго, что лишь теперь начинала видеть ее черную тень. Тогда приходило самое острое страдание, самое глубокое, последнее унижение.
Защита… она никогда не сможет предложить свою защиту тому созданию, которое она любит. «Ты могла бы жениться на мне, Стивен?» Ее любовь не могла ни защитить, ни оградить, ни почтить; ее руки были пусты. Она, с радостью отдавшая бы свою жизнь, должна была вступать в любовь с пустыми руками, как нищая. Она могла лишь унизить то, что жаждала вознести, измарать то, что жаждала сохранить чистым и незапятнанным.
Ночь постепенно переходила в рассвет; и заря светила во все открытые окна, принося с собой нестерпимое пение птиц: «Стивен, посмотри на нас, посмотри на нас, мы счастливы!» Вдали слышался резкий крик, дикий, резкий крик лебедей на озерах — лебедь по имени Питер защищал свою подругу от какого-то непрошеного гостя. От труб уютного коттеджа Вильямса поднимался дымок, очень темный — первый утренний дымок, который означал дом, и в этом доме — два человека, которых все уважают за их честную жизнь. Двое, что имели право любить друг друга в юности и не были разделены старостью. Двое, что были бедны, и все же удел их был завидным, без изъяна, без стыда перед себе подобными. Они могли гордо и без страха смотреть в лицо миру, и им не нужно было страшиться его проклятий.
Стивен бросалась на кровать, изнуренная своим горьким ночным бдением.
3
Был человек, который прошел каждый шаг этого пути вместе со Стивен в эти злополучные недели, и это была преданная и заботливая Паддл, которая могла бы дать много мудрых советов, если бы только Стивен доверилась ей. Но Стивен скрывала свою беду в своем сердце — ради Анджелы Кросби.
Паддл, все острее предчувствуя беду, теперь не отставала от девушки ни на шаг, получая в ответ за свои заботы довольно мало, ведь Стивен отвергала это наблюдение: «Неужели ты не можешь меня оставить в покое? Нет, конечно же, я не больна!» — говорила она, поддаваясь вспышке гнева.
Но Паддл угадывала, что дух ее болен, и угадывала причину этого, и редко оставляла ее одну. Что-то в глазах Стивен ее пугало; недоверчивое, вопросительное, уязвленное выражение, как будто она пыталась понять, почему ее так больно ранили. Снова и снова Паддл проклинала свою глупость, когда она открыто показала свою неприязнь к Анджеле Кросби; в результате Стивен теперь никогда не обсуждала ее, никогда не упоминала ее имени, а если Паддл делала неуклюжие попытки вытащить его на свет, то Стивен меняла тему разговора. И теперь как никогда Паддл испытывала отвращение и презрение к тому заговору молчания, который мешал ей говорить открыто. Заговор молчания посылал эту девушку, безо всякой защиты, прямо в руки этой женщины. Пустой, неглубокой женщины, ищущей развлечений, которой вовсе не было дела до Стивен.
Временами Паддл чувствовала почти отчаяние, и однажды вечером она набралась решимости. Она пойдет к девушке и скажет: «Я знаю. Я все знаю об этом, ты можешь доверять мне, Стивен». И тогда она даст ей совет, попытается внушить ей смелость: «Ты — не противоестественная, не омерзительная, не сумасшедшая; ты в той же мере часть того, что люди называют природой, как и все остальное; просто тебя еще не объяснили — у тебя нет своей ниши в мироздании. Но придет день, когда это случится, а пока не отворачивайся от себя, но взгляни себе в лицо спокойно и храбро. Будь смелой; делай все, что в твоих силах, со своей ношей. Но прежде всего — сохраняй свою честь. Храни свою честь ради тех, кто несет такую же ношу. Ради них покажи миру, что такие люди, как ты, могут быть такими же бескорыстными и прекрасными, как остальное человечество. Пусть твоя жизнь станет этому доказательством — это будет великий труд всей твоей жизни, Стивен».
Но эта решимость угасла из-за Анны, которая наверняка присоединилась бы к заговору молчания. Она никогда не простила бы таких бесстрашных и прямых слов. Если бы она узнала об этом, то вышвырнула бы Паддл с вещами из дома, и тогда Стивен осталась бы одна. Нет, она не смела говорить начистоту, из-за девушки, ради которой прежде всего должна была сейчас развязать язык. Но если когда-нибудь придет день, если сама Стивен сочтет нужным довериться своему другу, тогда Паддл возьмет быка за рога: «Стивен, я все знаю. Ты можешь доверять мне, Стивен». Если только этот день не задержится слишком долго…