Инок ласковый, мы реем над твоим монастырем и над озером, горящим синеватым серебром. Завтра, милый, улетаем — утром сонным в сентябре. В Цареграде — на закате, в Назарете — на заре. Но на север мы в апреле возвращаемся, и вот ты срываешь, инок тонкий, первый ландыш у ворот; и, не понимая птичьих маленьких и звонких слов, ты нас видишь над крестами бирюзовых куполов. 10 июня 1920 Час задумчивый строгого ужина, Предсказанья измен и разлуки. Озаряет ночная жемчужина олеандровые лепестки. Наклонился апостол к апостолу. У Христа — серебристые руки. Ясно молятся свечи, и по столу ночные ползут мотыльки. 12 июня 1920 162. «Она давно ушла, она давно забыла…»{*} Она давно ушла, она давно забыла… Ее задумчивость любил я… Это было в апреле лет моих, в прелестные лета, на севере земли… Печаль и чистота сливались в музыку воздушную, в созвучья нерукотворные, когда, раздвинув сучья, отяжелевшие от желтых звезд и пчел, она меня звала. Я с нею перечел все сказки юности, туманные, как ивы над серым озером, на скатах, где, тоскливый, играл я лютикам на лютне, под луной… Ее задумчивость любил я. Надо мной она как облако склонялась золотое, о чем-то сетуя и в счастие простое уверовать боясь. Ее полуобняв, рассказывал я сны. Тогда, глаза подняв (и лучезарная в них осень улыбалась), она глядела вдаль; и плавно колебалась тень ивовой листвы на платье, на плечах ее девических, а волосы в лучах горели призрачно… и всё так странно было… Она давно ушла, она давно забыла… 163. «Я видел, ты витала меж алмазных…»{*} Я видел, ты витала меж алмазных стволов и черных листьев, под луной; воздушно выбегала из бессвязных узоров сумрака на луг лесной. Твое круженье было молчаливо, как ночь, и вдохновенно — как любовь.. Руками всплескивала, и тоскливо склонялась ты, и улетала вновь. И волосы твои струились, ноги стремительно сияли, и луна в глазах плясала… Любовались боги лесные, любовалась тишина… А жизнь, а жизнь, распутывая тени, к тебе тянулась, бредила, звала, — но пеньем согласованных движений ты властно заколдована была… 164. «Кто меня повезет по ухабам домой…»{*}
Кто меня повезет по ухабам домой, мимо сизых болот и струящихся нив? Кто укажет кнутом, обернувшись ко мне, меж берез и рябин зеленеющий дом? Кто откроет мне дверь? Кто заплачет в сенях? А теперь — вот теперь — есть ли там кто-нибудь, кто почуял бы вдруг, что в далеком краю я брожу и пою, под луной, о былом? 18 августа 1920; Берлин Павы ходили, перье ронили, а за павами красная Панна, Панна Марыя перье зберала, веночек вила. (Стих пинских калик перехожих) Видели мы, нищие, как Мария Дева проходила мимо округлого дворца; словно отголосок нездешнего напева — веяло сиянье от тонкого лица. Облаков полдневных, бесшумно-своенравных, в синеве глубокой дробилось серебро. Из-под пальмы выплыли три павлина плавных и роняли перья, и каждое перо — то в тени блестящее, то — на солнце сонном, легкое, зеленое, с бархатным глазком, темною лазурью волшебно окаймленным, — падало на мрамор изогнутым цветком. Видели мы, нищие, — как с улыбкой чудной Дева Несравненная перья подняла и венок мерцающий, синий, изумрудный, для Христа-ребенка в раздумии сплела. <7 января 1921> Здравствуй, смерть! — и спутник крылатый, объясняя, в рай уведет, но внезапно зеленый, зубчатый, нежный лес предо мною мелькнет. И немой, в лучистой одежде, я рванусь и в чаще найду прежний дом мой земной, и как прежде дверь заплачет, когда я войду. Одуванчик тучки апрельской в голубом окошке моем, да диван из березы карельской, да семья мотыльков под стеклом. Буду снова земным поэтом: на столе открыта тетрадь… Если Богу расскажут об этом, Он не станет меня укорять. 13 сентября 1920; Кембридж |