153. «Безвозвратная, вечно-родная…»{*} Безвозвратная, вечно-родная, — эти слезы, чуть слышно звенящие, проливал я, тебя вспоминая! Поглядел я на звезды, горящие, как высокие, скорбные мысли, и лучи удлинились колючие, ослепили меня, и повисли на ресницах жемчужины жгучие. О, стекайте по тайным морщинам, слезы яркие, слезы тяжелые! Над минувшим, над счастьем единым — разгорайтесь, лучи невеселые… Всё ушло, все дороги смешались, разлюбил я напевы искусные… Только звезды у сердца остались, только звезды большие и грустные… <27 марта 1921> Искусственное тел передвиженье — вот разума древнейшая любовь, и в этом жадно ищет отраженья под кожею кружащаяся кровь. Чу! По мосту над бешеною бездной чудовище с зарницей на хребте как бы грозой неистово-железной проносится в гремящей темноте. И, чуя, как добычу, берег дальний, — стоокие, — по морокам морей плывут и плещут музыкою бальной чертоги исполинских кораблей. Наклон, оправданное вычисленье, да четкий, повторяющийся взрыв — и вот оно, Дедала сновиденье, взлетает, крылья струнные раскрыв. 20 марта 1920 155. ТЕЛЕГРАФНЫЕ СТОЛБЫ{*} Столбов однообразных придорожных фарфоровые бубенцы и шесть гудящих струн. Скользит за вестью весть — шум голосов бесчисленных, тревожных и жалобных, скользит из края в край. И ты — на бледной полосе дороги, ты, странник загорелый, босоногий, замедли шаг и с ветром замирай, внимая проплывающему пенью. Гудит, гудит уныние равнин, И каждый столб ложится длинной тенью, и путь далек, и ты один… 11 мая 1920 Цветущие каштаны, словно храмы открытые, сияют вдоль реки. Их красоту задуют ветерки задорные, но в этот вечер — самый весенний из весенних вечеров — они чудесней всех твоих даров, незримый Зодчий! Кто-то тихо, чисто, в цветах звенит (кто, ангел или дрозд?), и тени изумрудные слоистой листвы и грозди розовые звезд в воде отражены. Я здесь, упрямый, юродивый, у паперти стою и чуда жду, и видят грусть мою каштаны, восхитительные храмы… 20 мая 1920; Кембридж 157. «Люблю в струящейся дремоте…»
Люблю в струящейся дремоте сливаться с вечером, когда вы смутно в памяти поете, о потонувшие года! Люблю я тайные кочевья… Целую умерших, во сне. Колосья, девушки, деревья — навстречу тянутся ко мне. Еще не дышит вдохновенье, а мир обычного затих: то неподвижное мгновенье — уже не боль, еще не стих. И полумысли, полузвуки вплывают в дымчатый мой сон, белея в сумерках, как руки недорисованных Мадонн… 158. «Твоих одежд воздушных я коснулся…»{*} (Отрывок) Твоих одежд воздушных я коснулся, и мелкие посыпались цветы из облака благоуханной ткани. Стояли мы на белых ступенях, в полдневный час, у моря, — и на юге, сверкая, колебались корабли. Спросила ты: что на земле прекрасней темно-лиловых лепестков фиалок, разбросанных по мрамору? Твои глаза, твои покорные глаза, я отвечал. Потом мы побрели вдоль берега, ладонями блуждая по краю бледно-каменной ограды. Синела даль. Ты слабо улыбалась, любуясь парусами кораблей, как будто вырезанными из солнца. 29 мая 1920 И на берег весенний пришли мы назад сквозь туман исступленных растений. По сырому песку перед нами скользят наши узкие черные тени. Ты о прошлом твердишь, о разбитой волне, а над морем, над золотоглазым, кипарисы на склонах струятся к луне, и внимаю я райским рассказам. Отражаясь в воде, колокольчики звезд непонятно звенят, а над морем повисает горящий, змеящийся мост, и как дети о прошлом мы спорим. Вспоминаем порывы разбрызганных дней. Это больно, и это не нужно… Мы идем, и следы наших голых ступней наполняются влагой жемчужной. 8 июня 1920; Кембридж |