Марта сидела напротив меня и плакала от ярости, смешанной с печалью. Она сердилась на Дэвида, да, сердилась за то, что он обманул ее, заставил поверить вопреки очевидному, что шел своей дорогой, что знал лучше всех, — и уж, конечно, лучше нее, — что ему нужно. Она вспоминала, как успокоилась, когда он уехал в Мэриленд. Она желала этого отъезда всеми фибрами души. И радовалась, что больше его не удерживает! Попутного ветра! И вот, пожалуйста, теперь эта жуткая история в Вирджинии, сразившая ее в самое сердце. Марта не могла простить, что он заставил поверить ее, будто она одна была плоха для него, хотя это он был плох для всего остального мира.
Однако Розарио, вернувшаяся на балкон, не желала слышать подобных слов и не позволила ей продолжить. Разве после таких проклятий Дэвиду может улыбнуться удача? Трагедии не приносят ничего хорошего, и никто не живет долго с проклятием матери. А тот, кто проклинает свою мать, проклинает себя.
— Получается, — обратилась Марта к Розарио, — я тоже виновна в этом, виновна во всем, виновна в преступлении?
— Нет! — отрезала Розарио. — Нет и нет, потому что Дэвид не виновен.
13
Рассказ о детстве Дэвида Денниса, его сомнительном происхождении, почти патологическом поведении, беспорядочном образе жизни не совпадал с тем впечатлением, которое оставил у меня прелестный молодой человек, так обрадовавшийся, услышав мой французский акцент — такой «цивилизованный» в этой варварской тюрьме. Перед его шармом невозможно было устоять, хотя он не злоупотреблял им. Когда Розарио принесла мне зубную пасту, я объяснила ей, что это не был шарм завоевателя, а, скорее, сдержанная, неспокойная, пугливая привлекательность. На самом деле речь шла о харизме. Я почувствовала это с первого мгновения, как только его долговязое тело, освобожденное от цепей, обрело свободу движений, когда он подошел к стеклу, разделявшему нас, отодвинул табурет, взял телефонную трубку и ослепительно мне улыбнулся.
Мы несколько минут сидели по разные стороны стекла, очарованные друг другом. Во всяком случае, я была в восторге и прекрасно понимала, что для меня эта любовь с первого взгляда — а это была именно она — явилась следствием обстоятельств. То, как я медленно шла к нему, предосторожности, удваивавшиеся по мере моего продвижения, ужас, который я испытывала при мысли оказаться лицом лицу с убийцей, чувство облегчение от того, что он был обычным, привычным, нормальным парнем, а затем восторг, потому что он был красив, очень красив, умен, с тонким чувством юмора, которое мне тут же вернуло ощущение комфорта, — все это дало мне силы вынести чудовищную тяжесть его истории, принять ее близко к сердцу, поверить ему и превратиться в одну из его самых пылких союзниц.
Его версия убедила меня. Всем своим существом я ощущала опасность, исходившую от Роузбада, учреждения, основанного на деньгах, традициях и связях в прессе, полиции и суде. Если Роузбад был западней для Дэвида Денниса, то он был западней и для меня. Как и Дэвид, я была нездешней, маргиналкой, без друзей, денег, годившейся лишь для того, чтобы оставаться под их контролем, делать то, что они захотят, двигаться выбранной ими дорогой. Я, как и он, была для Роузбада одной из тех легких добыч, которые можно прибрать к рукам, запятнать репутацию, унизить и уничтожить.
Перед поездкой в «Гринливз» меня мало заботило, виновен Дэвид или нет, настолько я была уверена, что невиновных не сажают. Выходя оттуда, я знала: он не виновен! Нужно было срочно объявить об этом всему свету. Я знала: он не виновен. Эта уверенность не нуждалась в анализе или защите. Это было как откровение. Розарио соглашалась со мной. Она тоже, как и я, едва увидев Дэвида в суде и узнав его, попала под влияние его шарма и была твердо уверена в его невиновности.
Дэвид был соискателем, так как опоздал на предварительную запись в университет Стоуна. Денежные проблемы не давали ему уладить административные формальности, но он сразу же начал посещать библиотеку. Он поселился в Уайт Хоуме[2] — лучшем студенческом Братстве Стоуна — и много работал на побережье, чтобы собрать сумму, нужную для оплаты обучения. Он еще только приступил к изучению права, но уже обладал культурой, элегантной непринужденностью, которым могли бы позавидовать многие студенты юридического факультета.
Розарио с радостью сделала для него исключение, выдав ему пропуск и разрешив пользоваться компьютером. Да, она была счастлива позволить хоть одному студенту в этом отвратительном сообществе богатых, испорченных, сытых студентов подобрать пару крошек с барского стола. В то время библиотеку посещало не более десяти соискателей. Дэвид Деннис — она не запомнила его имени — ничего ни у кого не отнимал. Он пахал на пляже весь день напролет, а вечером шел в библиотеку и не отрывался от компьютера.
Ей нравилось, что он зачастую оставался один в зале. Тогда она говорила ему: «Вы слишком много работаете, пора домой». Как-то он ответил, что завтра у него выходной, и поэтому он может поработать подольше. Она сказала: «Я вас оставляю. Закроете за собой дверь». В эту теплую летнюю ночь она была счастлива, что работает библиотекарем, она была довольна Дэвидом, Стоуном, Америкой, которая каждому дает шанс, даже если ради этого ей пришлось сплутовать. Но Америка также нуждается в таких, как она, чтобы смягчать строгость законов и обходить во имя законов человечности слишком дотошные предписания.
Я внимательно оглядела ее с ног до головы, чтобы понять, походила ли она на образ зрелой, полной, мягкой женщины из моей книги. Розарио не была мягкой, уж точно не полной, а ее крашеные волосы делали ее лицо еще более строгим. Она была угловатой, раздражительной, сухой. У нее не было ни мягкого выражения лица, ни выгнутых выщипанных бровей, как у той женщины, что делает макияж перед зеркалом. Она, наоборот, была женщиной с Голгофы. У меня перед глазами, в реальности, был персонаж, который вначале заворожил меня, и я решила, что это доказательство того, как воображаемое воплощается в жизнь, а затем потряс тем, что, оказывается, не нужно было ничего выдумывать и все попытки сделать воображаемое реальным бесполезны: реальность была передо мной, более сильная, чем все то, что я могла себе навоображать. Реальность сводила мои усилия к нулю.
Я спросила ее, возможно, неожиданно, но таков был ход моих мыслей, не думала ли она выйти замуж за Дэвида.
— Если бы это могло его спасти, я бы вышла.
И пока она произносила это, я наблюдала, насколько разрушительной была привлекательность Дэвида Денниса. Розарио любила его любовью женщины, которая наконец нашла того, кого искала. Она полюбила его с первого дня суда, когда Дэвид, оглядев публику и увидав ее среди преподавателей и студентов, улыбнулся ей. Среди этих людей она была наиболее ценным для него человеком. И она его спасет. Она ответила ему взглядом и тоже улыбнулась. Их обоих переполняли чувства признательности и внезапной любви. Это было даже больше, чем если бы она обняла его. Он был на двадцать пять или тридцать лет моложе ее. Ну и что? Он был заключенным, приговоренным. Он нуждался в любви.
Потребность в любви! Тогда, на кухне, судья Эдвард предостерег меня насчет демонстраций, которые устраивали женщины напротив тюрем. Он никогда не видал среди них молодых красивых девушек, а лишь непривлекательных, несчастных, неопределенного возраста созданий, наподобие той женщины в черном. Они приходили туда, чтобы дать волю слезам, показать, как они несчастны, как их снедает тоска. Их печаль присоединялась к чужой печали — настоящая оргия боли.
До сих пор помню его слова: «Задумывались ли вы о психологии посетительниц тюрем, о том, что означает для подавляющего большинства из них ситуация, когда они господствуют в полной безопасности над окончательно кастрированным человеком? Какова природа этого реванша? Почему они демонстрируют свою женственность перед этими неудовлетворенными мужчинами?»