Я выступал в театре Колон в 1926, 1929 и 1931 годах, а затем по причинам, от меня не зависевшим, а лишь в силу всевозможных интриг, сплетенных людской злобой, уже не мог выступать в этом храме искусств, где так доблестно сражался в лучшие годы моей молодости. Последний раз, когда -я поехал петь в театр Колон, я хотел показать и там мое недавнее артистическое достижение: «Царя Эдипа» Леонкавалло, принесшего мне громкую славу в Чикаго и Нью-Йорке. Но поставить его так и не удалось из-за плачевной неаккуратности художественного руководства, и мне поневоле пришлось ограничиться повторением опер старого репертуара, что было для меня некоторым разочарованием. Но на 25 мая, в день национального праздника Аргентины, когда ставился спектакль самый торжественный в сезоне, меня попросили от имени всех аргентинцев, начиная с президента республики и кончая последним абонентом, выступить в роли Гамлета. Поскольку герой этот является моим любимым, я едва мог поверить такой удаче. Должен сказать, что моя интерпретация образа вызвала у публики проявление такого же энтузиазма, как на премьере оперы двадцать три года тому назад, что и было, кстати, отмечено в местной прессе.
В первые пять лет моей деятельности в театре Колон я, после окончания сезона и прежде чем возвратиться в Италию, выступал в спектаклях и концертах в главных городах Южной Америки. Таким образом, мне довелось петь в Уругвае, в Монтевидео, а затем и в Бразилии, в Рио-де-Жанейро, Сантосе и Сан-Паоло. В этом последнем городе мне выпала честь петь на открытии нового чудесного театра Муничипале, и ради этого случая я опять выступал в роли моего любимейшего датского принца. -
В год открытия этого театра я стоял во главе оперной труппы, составленной из артистов высокого класса, среди которых были Мария Бариентос и знаменитый тенор Алессандро Бончи. Я вошел в компанию с концессионерами театра Колон — Чезаре Чиакки, Джузеппе Парадосси и Витторио Консильи, и мы организовали большое турне. Я выступил в Тукумане, Кордове, Розарио де Санта Фе, Монтевидео, Рио-де-Жанейро и Сан-Паоло. В течение тридцати четырех дней я выступил в девятнадцати спектаклях: работа непосильная, особенно после утомительного сезона в театре Колон. Этот год был для меня самым изнурительным во всей моей карьере. Должен заметить, что и по возвращении в Европу я пел еще много спектаклей в Италии, Испании, Англии и других странах и городах и все время выступал в самых утомительных операх моего большого, ставшего знаменитым репертуара. Удивительного для меня в этом не было. Я обладал поистине железным здоровьем и владел голосом самой надежной закалки, голосом в высшей степени гибким и повинующимся мне безо всяких усилий, богато окрашенным, уверенным и непогрешимым в своей постановке. Все это, конечно, дары природы, и я за них благодарен судьбе, но в неменьшей степени сыграли здесь свою роль моя неутомимая работа и та строгая самодисциплина, которой была подчинена моя жизнь и которую в артистическом мире ставили в пример. И если я позволяю себе постоянно подчеркивать необходимость работы и самодисциплины, то делаю это, право же, не из пустого хвастовства.
В 1911 году, тринадцать лет спустя после моего первого дебюта в партии Герольда в «Лоэнгрине», меня снова пригласили на сцену театра Костанци, предложив исполнить перед римской публикой самую сложную роль моего репертуара, а именно — роль Гамлета. Представление должно было состояться в торжественной обстановке по случаю открытия Всемирной выставки, и моему выступлению была предпослана шумная реклама. Спектакль прошел с большим успехом и повторялся много раз.
И вот однажды во время представления я узнал от старого друга, что мой отец, специально приехавший в Рим из Каррары, куда он перевел свою мастерскую, присутствует на спектакле, сидя в партере, и что на него с любопытством смотрят многие из публики и некоторые журналисты. Мы с ним уже давно совершенно разошлись, многие годы не виделись и даже не переписывались. Узнав, что отец в театре, я тотчас вспомнил смерть мамы семь лет тому назад и многие другие горестные эпизоды нашей семейной жизни. Продолжал я музыкальное действие на сцене очень взволнованный. Но в конце концов мысль о моем отце взяла верх над всем остальным. Я видел его повсюду, видел его взгляд, неотрывно прикованный ко мне, и мне хотелось прекратить спектакль, чтобы скорей обнять его. Это ненормальное состояние, вместо того чтобы повредить мне, наполнило особым смыслом мои переживания и в наиболее драматичных моментах, например при появлении тени отца в сцене симулированного безумия и в сцене с матерью, мое исполнение оказалось еще более впечатляющим, чем в предыдущие вечера. Публика, захваченная и потрясенная, наградила меня восторженной, долго не смолкавшей овацией.
Когда кончился спектакль, отец мой появился у меня в уборной в сопровождении своих друзей, которые вместе с ним пришли меня поздравить. Не могу передать, с каким волнением мы с ним обнялись. В первую минуту ни он, ни я не могли выговорить ни слова, и даже присутствовавшие при нашем свидании были заметно взволнованы. Отец показался мне очень ослабевшим. Я усадил его в кресло. Голова его почти совсем поседела, высокий лоб избороздили глубокие морщины, а взор был полон печали. О, как он изменился, как не похож был на прежнего! Что же касается выражения его лица, то оно было значительно одухотвореннее. Горе, казалось, сделало его душу более чуткой. «Дорогой папа,— сказал я,— ты представить себе не можешь, как я счастлив видеть тебя после стольких переживаний и стольких лет борьбы. Мысль о тебе никогда меня не покидала в то время, как я путешествовал по разным странам. И иногда, слыша аплодисменты толпы, мне нравилось воображать, что и ты присутствуешь при моем успехе и принимаешь участие в нем. Сегодня мечта моя сбылась».
И тут заговорил, наконец, мой отец. Он сказал, что не представлял себе трагедийной силы, подобно той, какой я достиг сегодня в «Гамлете», и спросил, кто же научил меня всему этому и кто были моими учителями. Я ответил, что всем прекрасным и просто хорошим, чем отличается моя личная жизнь и моя жизнь в искусстве, я обязан главным образом ему, и что он один был моим настоящим учителем. Он посмотрел на меня ошеломленный и, повернувшись к своим друзьям, признался, что не только не поощрял меня на избранном мной пути, но, наоборот, ставил на этом пути всевозможные преграды. И так как он абсолютно не верил в мое призвание певца и считал малейшие траты на мои занятия пением выброшенными деньгами, то лично он на мое музыкальное образование не истратил никогда ни одного сольдо. Я ответил, что, не касаясь тех физических и духовных качеств, которые я унаследовал от него, его постоянные возражения и сопротивление моим стремлениям и даже то, что он выпроводил меня из дома в четырнадцать лет, заставив самостоятельно зарабатывать себе на жизнь,— все это превратилось для меня в бесценное благо, ибо ряд тяжелых испытаний поставил меня лицом к лицу с реальной действительностью и научил тому, что необходимо знать, чтобы стать независимым хозяином своей жизни и своего искусства. Отец, не слушая меня, неожиданно заявил, что до сих пор находится под впечатлением последней сцены третьего акта между Гамлетом и матерью: «Сколько надо было учиться,— воскликнул он, обратившись опять к своим друзьям,— чтобы суметь только сценическим поведением и музыкальной интонацией передать страдание так, как будто испытываешь его на самом деле». «Выражение моей театральной «маски»,— ответил я,— так же как и сценическое поведение и музыкальную интонацию — значительно больше, чем углубленным занятиям — следует приписать испытаниям, выпавшим мне на долю в ранней молодости, непосредственному соприкосновению с горем и преждевременно свалившейся на меня ответственности». И я напомнил ему о некоторых наших семейных сценах, когда, желая выразить охватившие меня чувства гнева, горя, возмущения и тому подобное — я стучал кулаком по столу и дерзко нападал на него со словами, ни в коем случае непростительными в устах сына, обращающегося к отцу, и за которые я сейчас прошу у него тысячу раз прощения. В столь поразившей его сцене Гамлета с матерью я не сделал ничего другого, как только воссоздал переживания и чувства, волновавшие меня в детстве, за исключением того, что на сцене я не стучал кулаком по столу и не разражался неуместным криком. Но ведь я уже не был просто невоспитанным мальчишкой, а задумчивым принцем датским, не правда ли, принцем, поведение и интонации которого должны быть всегда благородно пластичными, проникнутыми даже в гневе достоинством и величием. Но на самом деле, в реальной жизни человеческие чувства в существе своем остаются теми же.