Итак, в течение одного дня мне удалось завоевать большую популярность в театральном мире. Все артисты, присутствовавшие на прослушивании, валом повалили в Галерею, рассказывая чудеса о моем голосе. Казини, хотя и предпочитал, чтобы я еще некоторое время позанимался, узнал о моей удаче с величайшей радостью. Что касается Бороды, то ему к моменту моего прихода в ресторан было уже известно решительно все, включительно до сумм, на которые были заключены контракты. По случаю моего торжества и блестящего успеха добрая Тереза украсила мою комнатку цветами и, радостно взволнованная, расцеловала меня, говоря: «Дорогой мой Титта, я радуюсь так, как будто ты мой сын». Я попросил ее одолжить мне десять лир и, счастливый и гордый, побежал на телеграф, чтобы сообщить маме о происшедшем событии. В этот же вечер я написал два письма: одно маме, в котором до мельчайших подробностей описывал историю моих контрактов и выражал радость, охватившую меня при мысли, что скоро смогу обнять ее в Риме уже в качестве оперного артиста театра Костанци. Другое письмо было написано брату, отбывавшему воинскую повинность.
На другой день я не преминул зайти к Эдгарде, чтобы попрощаться с ней и с ее матерью. Она приняла известие о предстоящем мне в скором времени дебюте с большим удовлетворением. Я немного посидел с ними и скоро откланялся, сказав, что уеду в Рим, в ближайшие дни. Эдгарда пошла провожать меня на улицу. Сжимая мне руку, смертельно бледная, она печально прошептала: «Если вы когда-нибудь вспомните обо мне, доставите мне большую радость». Искренне взволнованный, я заверил ее, что разлука с нею никогда не заставит меня позабыть оказанное мне внимание и что ее милое общество украсило очень печальный период моей жизни. Глаза ее наполнились слезами. Бедная Эдгарда! С того вечера я больше никогда не видел ее... Иной раз, когда я «прокручиваю» в памяти киноленту моего мятежного прошлого, нежный образ этой молоденькой миланской девушки, которая нравилась мне в мои печальные двадцать лет, вызывает во мне чувство глубокого волнения, и я невольно задаю себе вопрос: как же сложилась ее дальнейшая судьба? Жива ли она или уже умерла? Счастлива или безутешна? Но я не хочу углубляться в неразрешимые вопросы. Мне нравится представлять себе Эдгарду такой, какой она была, когда я с ней расстался — с ее мелкими чертами лица, тоненькой талией, милым миланским наречием и с этим ее чуть-чуть вздернутым носиком, придававшим ее лицу такое грациозно-шаловливое выражение...
Я занимался без отдыха до самого дня моего отъезда в Рим. Прощаясь с Казини и его женой, я просил их поверить в искренность моего чувства глубокой благодарности к ним. Они же, полюбившие меня и привыкшие за последнее время видеть меня каждый день, были не менее искренне опечалены наступившей разлукой.
Глава 9. ИЗ РИМА В РИМ ЧЕРЕЗ ЛИВОРНО И ПИЗУ
Первое выступление в театре Костанци. Тревожное ожидание дебюта. Газеты единодушно предсказывают мне триумфальную карьеру. Мясник-импресарио Винченцо Биффи. Чезарино Гаэтани. Пребывание в Ливорно. Моя хозяйка. Успех в роли Риголетто. Меня приглашают в Пизу. Живу у родственников. Возвращение в Рим
Мне посчастливилось с честью вступить на оперную сцену. Я смог выступить в первом театре вечного города, в партии — я подразумеваю партию Герольда, — которая как нельзя больше подходила мне, и среди артистов уже знаменитых. Я до сих пор помню их всех и мог бы подробно описать каждого. Но не хочу останавливаться на лишних подробностях и потому ограничусь только тем, что назову их имена.
Дирижером оркестра был Мингарди; в роли Лоэнгрина выступал знаменитый испанский тенор Франческо Виньяс, исполнивший эту партию совершенно восхитительно; партию Эльзы пела сопрано Де Бенедетти; Ортруды — знаменитая Арманда дельи Абати; Тельрамунда — баритон Ньяккарини; партия баса была поручена Спангеру. Я среди них играл роль последней спицы в колеснице. С самых первых репетиций мне стало ясно, что разучивание оперы и особенно оперы такого значения представляет огромные трудности. Хотя я идеально выучил свою партию, мне было подчас трудновато согласовать ее с ансамблем. Что касается моего голоса, то он сразу же, с первой репетиции произвел большое впечатление своей силой и красотой тембра. Великолепно поставленный, он особенно выделялся в знаменитых призывах, являющихся главной трудностью партии, в призывах, где голос остается лишенным поддержки, то есть оркестрового сопровождения. Однако не всё и не всегда проходило гладко. Правда, маэстро Мингарди не имел случая упрекнуть меня ни в чем, когда дело касалось вокала. Но однажды я в каком-то месте слишком рано выскочил на сцену и, попав под необычную музыку в толпу статистов-воинов, совершенно ошалел. И тогда маэстро Мингарди, немного раздраженный, закричал на меня в присутствии хора и оркестра: «Вы-то что тут торчите, точно посаженный на кол? Если из вас выйдет артист, из меня выйдет Папа!» Кровь застыла у меня в жилах; я попросил извинения, но так растерялся, что даже не услышал собственного голоса. Кстати, должен сказать, что при исключительной мощи, которой он отличался в пении, голос мой в разговорной речи звучал слабо, с легким теноровым тембром и, как это ни странно, почти по-детски. Домой я вернулся в тот раз несколько обескураженный.
Наступил день моего дебюта. Часы, предшествовавшие спектаклю, были для меня ужасны. Мне казалось, что я должен идти на казнь. Бедная мама только и делала, что входила в комнату, куда я удалился, чтобы никого не видеть, и уговаривала меня успокоиться. Она была совершенно уверена в моем успехе. Со свойственной ей глубокой набожностью она зажгла свечу перед изображением мадонны и надеялась на ее помощь. Я не мог дождаться наступления вечера, считая, что избавлюсь от обуявшего меня кошмара. Что сказать об отце? Я его так и не видел. После всех наших столкновений наступил наконец момент боевого крещения. Чувства самые противоречивые волновали меня. Мой брат, который, конечно, очень поддержал бы меня, был все еще под ружьем в северной Италии и ему не дали увольнительной, лишив возможности присутствовать на моем дебюте. За час до того, как идти в театр, я вспомнил, как мы вместе с ним несколько лет тому назад слушали «Сельскую честь», и это еще сильнее взволновало меня. Я бы предпочел никогда не знать, что такое сцена. Мне хотелось вернуться на ферму сора Ромоло, в кузницу мастро Пеппе, в мастерскую на улице Людовизи. Но я был уже прикован к театру крепкой цепью. Сфинкс искусства не сводил с меня пристального взгляда и, указывая на сцену, казалось, говорил: «А, значит, не это было твоей мечтой?..» И с ехидной усмешкой: «Ну же, да иди ты, трус!».
Наконец наступила реакция, и я избавился от мучительного наваждения. Взяв чемоданчик со всем необходимым для грима, я обнял маму, которая была ни жива ни мертва: «До свидания, мама, — сказал я, — иду. Да поможет мне бог!» Уже в костюме и в гриме Герольда я почувствовал вдруг, что приклеенная борода раздражает меня; казалось, что она создает помеху для подачи голоса. Я стал проверять движения рта, открывая и закрывая его много раз подряд. При этом я четко артикулировал слова. Не в силах сдерживать нетерпение, я расхаживал взад и вперед по сцене. Мне казалось, что я не дождусь начала действия. Режиссер принес мне копье и электрическим звонком сообщил дирижеру, что можно начинать. Оркестр, наконец, заиграл. Я стал посреди сцены. И вдруг наступило гробовое молчание. Подняли занавес. Меня сразу же ослепили огни рампы, и я уставился на единственный предмет, не резавший мне глаза. Это была будка суфлера. Он успел пробормотать: «Спокойно! Ни пуха, ни пера!».
Какое там «ни пуха, ни пера!» Мне казалось, что я нахожусь перед разинутой пастью огромного тысячеголового чудовища, готового меня проглотить! Но когда я начал в самом своем выигрышном регистре «Внемлите, графы и князья Брабанта», голос мой забил ключом, легко, уверенно, мощно. Когда же я дошел до призыва «Кто здесь пред божиим судом готов за Эльзу в бой вступить, тот выходи, тот выходи!» — вся публика разразилась аплодисментами. Мама была права. Ее уверенность победила. После спектакля все артисты пришли поздравить меня. Виньяс, герой этого вечера, сказал мне: «Никогда не слышал такого баритона, как у вас. Если будете совершенствоваться и сумеете его сохранить, вас ждет большая слава». Мама вместе с моими сестрами Фоской и Неллой сидела в первых рядах галереи и так страшно волновалась, что ей стало дурно. Когда поднялся занавес, она была почти в обмороке и пришла в себя только, когда услышала аплодисменты. Отец мой присутствовал при моем успехе, стоя в партере среди своих друзей.