В пятницу утром Кавалларо, Грассо и я, приглашенные Макки, встретились в маленьком ресторанчике на виа Этнеа и провели вместе весь день. К вечеру — пароход отплывал в семь — я забежал домой взять свой театральный гардероб, состоявший из жалкой экипировки дешево оплачиваемого артиста. В сопровождении трех друзей я направился в порт. Когда капитан отдал распоряжение немногим пассажирам подняться на борт, Кавалларо вынул из нагрудного кармана цветной платочек и, вытерев им глаза, полные слез, протянул его мне, уверяя, что слезы его искренни. Дорогой Макки тоже нашел для меня по-братски сердечные слова. Он уговаривал меня непрерывно совершенствоваться, считая, что будущность всецело в моих руках. Когда пароход отплыл уже довольно далеко, Грассо громовым голосом закричал мне вдогонку: «Титтичедду, умоляю, помни! Подальше от „этого дела"!» Это были последние слова, которые я слышал, покидая Сицилию. Друзья мои остались на набережной. Они не спускали глаз с уходившего парохода, провожая меня до последней возможности долгим, пристальным взглядом: Я же видел, как их неподвижные фигуры, постепенно уменьшаясь, становились все более расплывчатыми и, наконец, совсем растаяли в последних отблесках наступившего вечера.
Глава 11. ИЗ КАТАНИИ В САЛЕРНО
Путешествие по морю. Морская болезнь. Как мы приплыли в Неаполь и все остальное. Приезд в Салерно. Знакомство с бандитами. Хозяин гостиницы. Поведение друзей-бандитов. Рискованная шутка. Последний спектакль. Предполагаемый банкет. Побег из гостиницы
Переправляясь морем из Катании в Неаполь, я впервые испытал страдания от ужасной, можно даже сказать ужасающей, морской болезни. Выйдя из порта Катании при заходе солнца в чудесную погоду, я думал, что повторится то очаровательное путешествие, которое я совершил несколько месяцев тому назад через Мессинский пролив, когда море было так спокойно и гладко, что водная поверхность казалась политой маслом. На этот раз ничего подобного не было. Часа через два после того, как маленькое торговое суденышко покинуло берега Катании, на него налетела вдруг страшнейшая буря, и водная стихия неукротимо разбушевалась. Лежавший на открытой палубе уголь, очень сухой и измельченный, разносился шквальными порывами ветра и засыпал весь пароходик неописуемой черной пылью, проникавшей в глаза, в уши, во все поры. Спасения от нее не было нигде, и очень скоро мы все были сплошь покрыты черной сажей хуже любых трубочистов. Так как возникла опасность, что волны снесут в море тех двенадцать быков, которые были погружены на пароход, их толстыми веревками привязали на палубе и всю ночь несчастные животные жалобно мычали. Казалось, что они, как люди, жалуются на тех, которые разлучили их с мирными хлевами и роскошными сиракузскими пастбищами. Меня качало и бросало из стороны в сторону в адской темноте, при происходившем светопреставлении, где мычание животных действовало не менее гнетуще, чем вой ветра и шум страшных морских валов. Всю ночь я не сомкнул глаз и дошел до состояния полного отупения. К тому же, испытывая невыносимые страдания от морской болезни, я тоже, увы! стонал, и стоны мои, хотя и менее громкие, были по существу родственны мычанию несчастных быков.
Когда на рассвете возник вдали Неаполь, я почувствовал, что возвращаюсь к жизни. Ветер стих, и установился штиль. Солнце стало постепенно освещать острова волшебной красоты, поднимаясь в легкой дымке над островом Капри с его неповторимыми переливами красок — зеленой, голубой, сиреневой. Едва ступив на твердую землю с моим чемоданом, почерневшим от сажи, со шпагой Валентина, привязанной к чемодану наискось, я прежде всего подумал о том, чтобы найти портового цирюльника, который избавит меня от плотного слоя грязи, насевшей на меня во время путешествия. Не знаю, что было чернее — настроение мое или налипшая на мне угольная пыль. Цирюльник встретил меня громким взрывом хохота, и я был готов броситься на него с кулаками. Но только я собрался по заслугам отругать его, как, приблизившись к зеркалу, сразу успокоился. Невозможно было придумать более смехотворную, более нелепую внешность. Я выглядел чернее тех негритят, которые танцуют перед дочерью фараона Амнерис в «Аиде» Верди. Столь же осторожный, сколь и язвительный, брадобрей пожелал узнать сначала, сколько я собираюсь заплатить ему за приведение меня в порядок и захотел прежде всего договориться о цене. Он решительно претендовал на сумму не меньше трех лир, и мне не оставалось ничего другого, как только покорно склонить голову.
Разве я мог рисковать тем, что надо мной будет потешаться весь Неаполь? А миновать Неаполь я никак не мог. Когда я снова обрел свой естественный вид, то почувствовал себя вдруг точно освобожденным от владевшего мной кошмара. На радостях я стал напевать неаполитанскую песенку под названием «Малавита». Цирюльник, прополаскивавший раковину и увидевший, что она превратилась в клоаку, был готов растерзать меня. Однако, услышав мое пение, он, точно по волшебству, успокоился. Тем не менее, несмотря на мое певческое приложение, он заставил меня раскошелиться еще на одну лиру, когда я, желая окончательно привести себя в приличный вид, попросил у него чистое полотенце.
После этого я отправился на вокзал и сел в поезд, уходивший в Салерно. Приехав туда, я оставил чемодан в камере хранения и побежал в театр Комунале, чтобы повидаться с импресарио. Его на месте не оказалось. И тут ко мне подошли трое неизвестных — три молодых человека в возрасте от двадцати до тридцати. Весьма и даже, пожалуй, слишком церемонные, одетые с подчеркнутой, но спорной элегантностью, они спросили, являюсь ли я новым баритоном, приехавшим из Катании. Когда я ответил утвердительно, они посоветовали и убедили меня остановиться в гостинице против театра на берегу моря. Без приглашения с моей стороны они сами проводили меня туда, отрекомендовали хозяину и один из них отправился бы на вокзал за моим чемоданом, если бы хозяин не сказал, что на это у него имеется персонал.
Через некоторое время хозяин гостиницы собственной персоной поднялся ко мне в комнату и посоветовал не слишком близко сходиться с этими господами, которые являются не кем иным, как бандитами, членами неаполитанской и салернской каморры, хорошо известными полиции. Но в то же время он рекомендовал мне ни в коем случае не восстанавливать их против себя, так как у них в руках театральная клака, и они хвастаются тем, что два года назад из злобного озорства освистали при его дебюте ни более ни менее, как самого Карузо.
Этот факт произвел на меня сильнейшее впечатление и заставил насторожиться. Я решил точно придерживаться советов хозяина гостиницы, но внести в дело некоторую долю и собственной инициативы. Мне, действительно, удалось разыгрывать бандитов в течение всего сезона. Таинственными намеками я дал им понять, что сам, прежде чем стать певцом, был некоторое время связан с уголовным миром Ливорно.
Эта шутка принесла мне, быть может, больше вреда, нежели пользы, была рискованной и могла оказаться чреватой весьма неприятными последствиями. В самом деле, после моего дебюта друзья-бандиты, считая меня за своего, не отходили от меня ни на шаг. Они вечно путались у меня под ногами, так что я их возненавидел и не мог дождаться дня, когда смогу уехать из города. Собираясь вместе — их было человек пятьдесят — они рассаживались по всему театру от галерки до партера и после каждого моего выступления начиналось нечто невообразимое. С адским шумом устраивая мне овации, они в простоте сердечной воображали, что таким образом оказывают больше чести товарищу, сумевшему в столь молодые годы достичь известности. В уборную ко мне они врывались как хозяева и где-то в глубине души были не прочь считать себя виновниками моего успеха. Я давал выход своему раздражению в разговорах с хозяином гостиницы.