На следующий день мама почувствовала себя немного бодрее. Мы удобно устроили ее на шезлонге. Я ходил взад и вперед по комнате и, желая ее развлечь, рассказывал о своих успехах, приукрашивая свой рассказ всякими шутками и анекдотами. За смехом и улыбками я скрывал все горе моего сердца. Она смотрела на меня с восхищением и спрашивала то одно, то другое. А потом, обратившись ко мне тоненьким, еле слышным голоском, она захотела узнать, удалось ли мне сделать хоть какие-нибудь сбережения. Болезненно переживала она то, что забота о всей семье тяжелым грузом легла на мои плечи. Тогда я снова солгал. Я подошел к ней вплотную, как бы желая доверить ей тайну, и сказал, что в Коммерческом банке в Милане у меня лежат пятьдесят тысяч лир. Она просияла и, глубоко вздохнув, сказала: «Теперь могу умереть спокойно». Огромным усилием воли я постарался подавить свое горе. Так как я надеялся провести некоторое время с мамой, то захватил с собой свое обмундирование. Она захотела видеть все мои костюмы и просила, чтобы я надевал их на себя один за другим. Как было отказать? Бедная мама! При каждой перемене она восклицала: «Как хорошо! Какой ты красивый!» Она видела меня глазами матери. И вдруг, точно сраженная радостью, она вытянула вперед свои высохшие, как у скелета, руки, притянула меня к себе и разразилась рыданиями. Она увидела осуществленными в сыне свои давнишние мечты. Потом она настоятельно просила меня ни под каким видом не трогать моих сбережений, так как — жизнь наша в какой-то степени в руках божиих, — сказала она, — и если бы вдруг случилось, что я потерял голос, я был бы все же обеспечен хлебом насущным.
На другой день в четыре часа пополудни она захотела встать с шезлонга, жалуясь на большую усталость и выразив желание лечь. Встав на ноги, она попросила меня дать ей самой пройти к себе в комнату. Чтобы не раздражать ее, я сопровождал ее только взглядом. Но едва она переступила порог, как зашаталась и упала бы, если бы я не подоспел вовремя и не подхватил ее. Я поднял ее на руки и уложил на кровать. Она смотрела мне в глаза, в самые зрачки так пристально и напряженно, точно хотела навсегда запечатлеть свой взор в моем. Ее последние слова были: «На тебя оставляю моих девочек» — и через несколько минут ее не стало.
Тяжелая утрата заставила меня снова перевезти семью из Рима в Пизу. Наступили дни безграничной скорби и печали. После месяца, проведенного мною на новом месте жительства семьи, я уехал в Рекоаро, чтобы там переживать свое горе рядом с Бенедеттой. Она со своей большой душой сумела найти слова утешения и поддержки, столь необходимые для того, чтобы я снова с охотой принялся за, работу. Остановился я, как всегда, в уединенном загородном пансионе, и, когда мне туда из Виченцы привезли рояль, через несколько дней приехал и маэстро Вискардо Учелли, отличный пианист и знаток музыкальной литературы, состоявший в течение десяти лет аккомпаниатором Анджело Мазини, знаменитого романьольского тенора. У меня были взяты с собой клавиры «Демона» и «Гамлета».
Я провел в Рекоаро три месяца в неутомимой работе, изощряя возможности передачи душевных переживаний и занимаясь вокалом. Да, я внимательно работал над голосом, найдя в нем некоторые небольшие дефекты, особенно в низком регистре, где меня не удовлетворяла эмиссия звуков, получавшихся слишком закрытыми и гортанными. Я вставал почти всегда на рассвете. Совершал короткую прогулку, отдаваясь воспоминаниям о матери; затем, вернувшись домой, садился за рояль и, терпеливо занимаясь вокализами, старался восстановить природные особенности моего голоса, частично утерянные вследствие того, что я прислушивался к советам слишком многих преподавателей пения. Я снова стал, как студент, петь вокализы, начиная с низких звуков и доводя голос до интонаций тенорового характера. Каждое утро в десять приходил маэстро и оставался часа два. Мы повторяли каждый день наиболее значительные фрагменты «Севильского» и «Дон Джиованни» — опер, незаменимых для выработки различных оттенков, округлости и окраски баритонального голоса и необыкновенно полезных для развития вокальной техники и художественной отделки. Затем мы принимались за «Гамлета», и я уже тогда предчувствовал те эффекты, каких я при своем голосе мог добиться в этой музыкальной драме.
После трех месяцев занятий мне удалось овладеть богатейшей и очень подвижной сменой голосовых оттенков как в пианиссимо, так и в фортиссимо. Я стремился создать при помощи специфической вокальной техники подлинную палитру колоритов. При помощи определенных изменений я создавал звук голоса белый; затем, затемняя его звуком более насыщенным, доводил его до колорита, который называл синим; усиливая тот же звук и округляя его, я стремился к колориту, который называл красным, затем к черному, то есть к максимально темному. Чтобы добиться этой, переливавшейся цветами радуги палитры, я извлекал звуки, которые называл звуками полости рта, то. есть звуками речевыми, а не вокальными. Что касается этого, то я, основываясь на своем богатом опыте, могу утверждать, что певец, желающий долгие годы не сходить со сцены, не перегружая голос и дыхательный аппарат, должен применять как можно больше звуков полости рта, даже если он одарен от природы небывало выдающимся голосом. При выработанной мною технике я смог в течение примерно двадцати лет подряд петь непрерывно во все времена года и во всех климатах, начиная с жестоких русских морозов в тридцать градусов и кончая тропической жарой в Египте и Гаване; и повсюду голос мой был всегда в полной готовности и я мог на него положиться. В самый разгар моей деятельности я пережил, пожалуй, зим восемнадцать подряд, не видя лета. Действительно, я ездил в Южную Америку, где заставал зиму, а затем возвращался в Европу, где тоже была зима. Не думаю, чтобы кто-нибудь из артистов моего поколения проявлял себя так щедро, как это в течение тридцати лет делал я, когда неутомимо переезжал из одной части света в другую и исполнял предельно разнообразный и ответственный репертуар. Могу похвастать, что, за исключением Японии и Австралии, я пел во всех театрах земного шара.
Глава 19. В РОССИИ
Успех в театре Лирико. Договор с Одессой. Впечатление от Одессы. Синьора Лубковская. Приобретаю шубу. Маэстро Карцев. Пою на русском языке. Баритон Дельфино Менотти. «Демон» Рубинштейна. Встреча с маэстро Каваллини. Договор с Петербургом. Я и Котоньи.
Осенью 1904 года я снова приехал в Милан, чтобы петь исключительно современный репертуар в театре Лирико. Одной из наиболее значительных удач моей артистической карьеры считается выступление в Лирико в роли Каскара в «Заза» Леонкавалло. За необыкновенно комическую трактовку персонажа мне с энтузиазмом аплодировали в течение всей оперы, и с самого первого представления я был вынужден повторять, по крайней мере раза три, знаменитую арию четвертого действия «Заза, малютка цыганка», в которой голос мой отличался особой выразительностью и неисчерпаемым богатством звучания. Я был буквально накануне отъезда в Россию. Поездка моя туда была обусловлена контрактом, заключенным по всем правилам. И вот, после «Заза» многие импресарио были готовы уплатить неустойку, лишь бы я остался выступать в театрах Италии. Но я не поддался уговорам, считая предлагаемый мне поступок некорректным, чтобы не сказать — нечестным по отношению к организовавшей мою поездку импресарио Лубковской: она уже раньше обещала мне и теперь подтвердила свое обещание сделать буквально невозможное, чтобы с честью представить меня одесской театральной публике. И я, верный заключенному контракту, в середине ноября отбыл в Одессу.
Попал я туда в страшнейший холод. Город, покрытый снегом, убогий, мрачный, объятый гробовым молчанием, произвел на меня удручающее впечатление. По длинным улицам проносились иногда сани, запряженные великолепными лошадьми, от которых шел пар и которыми правили мужчины, закутанные в шубы и одеяла. Неожиданный звон колокольчиков, прикрепленных к сбруе, на одно мгновение врывался представлением о каком-то веселье, но это только еще больше подчеркивало окружающую тишину. Мне казалось, я попал в неизвестность, заблудился на какой-то далекой планете.