Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Глава 4. СНОВА ДОМА

Возвращение домой. Мой брат увлекается музыкой. Переходные дни. Фактически возвращаюсь в мастерскую, но... не лежит к ней душа. Впечатление от «Сельской чести». Откровение. Побоище и что за ним последовало. Стараюсь свести кое-как концы с концами. Работаю в Веллетри внутри двух котлов. Теряю голос. Заболевает мама

Дойдя до дома — мы жили тогда на улице Виченца, вблизи вокзала — я остановился у дверей, чтобы немного успокоиться. Какой хаос — вот уж прав Манцони! — бывает подчас в человеческом сердце! Несмотря на непреодолимое желание снова обнять маму, я уже раскаивался в том, что вернулся, и решил убедить ее в необходимости моего отъезда через несколько дней. Постучав в дверь, я почувствовал, что сердце у меня в груди бьется с силой молота. У меня было предчувствие, что мне откроет мама. И действительно: я очень скоро услышал ее торопливые шаги и ее взволнованный голос: «Это Руффо, это Руффо!»

Когда я попал в объятия матери и почувствовал ее дыхание у себя на лице, ее ласковые руки у себя на голове и ее слезы, капавшие на мои щеки, я понял, как она страдала эти долгие месяцы в разлуке со мной. Очень похудевшая, с новыми белыми нитями, появившимися в волосах, она говорила, что ждала меня именно сегодня. Она была уверена, что я буду здесь до двенадцати, так как ночью видела меня во сне вот таким, каким видит сейчас — здоровым, сильным, нарядным в этом черном костюме. Она буквально ожила от радости, что снова видит своего самого любимого ребенка. Я употребляю выражение «самый любимый» потому, что так оно и было на самом деле. Она действительно относилась ко мне с особой нежностью, как к обиженному; ведь получилось так, что я в семье всегда был чем-то вроде золушки. Когда успокоилось первое волнение, я поспешил передать ей все мои сбережения и в этот момент испытал захватывающее чувство удовлетворения. Мне удалось отложить более пятисот лир, сумму по тем временам весьма солидную. Кроме того, чемодан мой был полон вещей, у меня было все необходимое, и я мог считать себя обеспеченным одеждой не хуже любого, хотя и скромного, но господского сына. Мама и слышать не хотела о деньгах, заработанных мной с таким трудом. Но я очень просил ее принять их как единственную компенсацию, которую я мог предложить ей за все ее страдания, и уверил, что каждый раз, когда я буду уходить из дома, это будет вызвано только желанием заработать что-нибудь для нее. Побежденная моей настойчивостью, она наконец взяла деньги и спрятала их в шкатулку как некую драгоценность. И каждый раз, как она вспоминала о них, надо было слышать, с какой гордостью она говорила: «Деньги Руффо». Когда мы все сели за стол в тесном семейном кругу, я пережил момент неописуемой радости. Даже отец был настроен довольно милостиво, хотя я понимал, что в глубине души он затаил против меня обиду. После обеда он тотчас же ушел в мастерскую. Я же провел весь день дома, рассказывая подробнейшим образом все, что я делал во время моего пребывания в Альбано. Я до сих пор помню, с каким интересом слушали меня не только мама, но мой брат и сестры. После моих рассказов они смотрели на меня так, как будто я возвратился с другой планеты.

Дома я нашел кое-какие перемены. Для моего брата было за десять лир в месяц взято напрокат фортепиано. С пожелтевшими клавишами, с каким-то жидким дребезжащим звуком, этот инструмент был в полном смысле слова развалиной. За время моего отсутствия брат, занимавшийся живописью в Академии св. Луки, вдруг увлекся музыкой, и теперь учился игре на флейте и фортепиано в Санта Чечилия. Мой отец, питавший к нему слабость, поддерживал его художественные стремления. Таким образом я попал в атмосферу, более созвучную моей будущей деятельности; В то время как я говорил брату о предполагаемых путешествиях по белу свету и делился с ним мечтами о полной независимости, он непрерывно разглагольствовал о музыке, распространялся о гармонии и контрапункте, то есть о материях, для меня неизвестных, и, по правде говоря, мало меня в то время интересовавших. Моя музыкальная культура выражалась тогда только в определенной уверенности — и я этим очень гордился — что автором «Трубадура» является Верди. Но мой брат, кроме Верди, упоминал еще Доницетти и Беллини. Он говорил о них так, точно был с ними лично хорошо знаком, и утверждал, что они гениальны. Сам же брат проводил часы за часами, бесконечно гоняя руки взад-вперед по пожелтевшей клавиатуре. Я слышал его игру, никогда к ней не прислушиваясь и воспринимая ее как посторонний шум. Зато меня необыкновенно притягивал портрет Гарибальди с его густыми светлыми волосами и аккуратно подстриженной бородкой. Я смотрел на него теперь иначе, чем тогда, когда ушел из дома, ибо из прочитанных книг я узнал многое о его жизни моряка и героя. Я находил, между прочим, большое сходство между ним и Иисусом. Мне казалось, что если бы Иисусу накинуть на плечи такой плащ, как у Гарибальди на портрете, их легко было бы принять за братьев. Они оба вызывали мое величайшее восхищение, и мне хотелось хотя бы в какой-то степени быть похожим на них. Некоторое время я прожил дома, ничего не делая. У меня не было ни желания, ни мужества вернуться к работе моего отца. Я чувствовал, что больше не могу приспособиться к жизни в мастерской и уже не люблю искусства ковки железа. Привыкнув за последнее время к жизни на открытом воздухе, я не мог без содрогания думать о труде рабочего в душной мастерской и особенно о вынужденном общении с грубыми мальчишками, так сильно отравившими мое детство. Такая перспектива казалась мне унизительной, казалась переходом из состояния свободы в рабство. При одной мысли о том, что другого выхода у меня сейчас нет, меня хватывало чувство глубокой тоски и мне начинало казаться, что я — человек конченный. Книги, которые я читал с такой жадностью, несомненно повлияли на возникновение этого ового душевного состояния. С другой стороны, бездеятельное существование никак не подходило моему характеру. Я ощущал себя полубродягой, полуартистом, немного матросом, как Эдмондо Дантес, немного авантюристом, как Гарибальди в молодости; я был недоволен настоящим и жаждал неизвестно чего в будущем. Может быть вернуться в ожидании лучшего на ферму «Покой»? Нет, эта перспектива уже тоже не улыбалась мне. Между тем очень скоро начались обычные препирательства с отцом; он непременно хотел знать, на каком решении я, наконец, остановился, и я слышал, что у него на эту тему опять возникли споры с мамой. Положение мое с каждым днем ухудшалось и стало наконец невыносимым. Тогда ради мира в семье и главным образом из желания избавить от неприятностей мою мать я решился, хотя и с отвращением, вернуться в мастерскую. Рабочие приняли меня с большой радостью, и особенно обрадовался мне Катальди, молодой парнишка, занявший мое место. Что касается приютских сирот, ставших еще наглее и развращеннее прежнего, то они, встретив меня, не выразили никакого удовольствия. Прошло несколько недель. Я работал без всякого энтузиазма. Часто вспоминая спокойные дни, проведенные в деревне, написал туда два ласковых письма: одно сору Ромоло, другое — сору Джулиано. Они оба ответили, что ждут не дождутся моего возвращения...

Новая музыкальная атмосфера, создавшаяся у нас в доме благодаря моему брату, оказала наконец влияние и на мое душевное состояние. Вечером, после работы я с большим интересом прислушивался — именно прислушивался, а не просто слышал — к тому, как он занимается на флейте. Однажды я пришел в то время, как он разучивал серенаду из «Сельской чести». Опера эта была в большой моде, и мелодии ее повторялись всеми и повсюду. В то время как брат играл, я читал слова: «О Лола...», а потом я про себя все время напевал эти стихи.

Однажды вечером брат преподнес мне приятный сюрприз: он пригласил меня в театр Костанци, где как раз шла «Сельская честь». Исполнителями главных ролей были Джемма Беллинчиони и Роберто Станьо. Я первый раз в жизни попал в оперу. Мы нашли места для сидения только на последней скамье галерки, уже до отказа переполненной. Много людей стояло за нами, толкая нас в спину. Можно было задохнуться. Когда в оркестре послышались первые звуки божественной мелодии и тотчас же при спущенном занавесе голос тенора запел за сценой: «О Лола...», я застыл в каком-то экстатическом восторге, устремив взор на огни рампы. Когда кончилась серенада, публика разразилась таким громом аплодисментов, что можно было оглохнуть. Все кричали «бис, бис», но оркестр, к счастью, не прервал течения захватывающей, могучей музыки, переносившей нас куда-то за пределы этого мира. Во время дуэта Станьо и Беллинчиони, дуэта столь правдивого и трепещущего страстью, у меня перехватило дыхание, и я до боли закусил губы. А затем во время мольбы Сантуццы, обращенной к Туридду, Беллинчиони вызвала у меня слезы. Когда Туридду среди наступившей тишины восклицает: «И гнев и слезы твои мне нипочем», и Сантуцца, ослепленная гневом и ревностью, отвечает: «В день Пасхи будь ты проклят», пафос трагедии пронизал меня с головы до ног и, не зная содержания оперы, я предчувствовал, что страшное проклятие будет иметь для Туридду зловещие последствия. В конце оперы я уже не понимал, где я. Когда какая-то женщина в глубине сцены закричала: «Там, за деревней убили Туридду», мне казалось, что меня ударили по голове. Я реально увидел Туридду, лежащего на земле в луже крови, видел убегающего Альфио. Артистов вызывали несчетное число раз. Энтузиазм был так велик, что казался проявлением некоего коллективного безумия. Я, между тем, не аплодировал, не мог произнести ни слова, не мог встать с места. Смотрел на брата молча, тщетно пытаясь что-нибудь выговорить. Наконец мы — я по-прежнему остолбеневший и онемевший, а брат мой, восхваляя Масканьи как величайшего гения современности и предсказывая, что слава его затмит славу Верди и Россини, Бетховена и Вагнера — медленно-медленно направились к дому. Была лунная ночь, немного прохладная, но чудесная. Только мы успели' войти в свою комнату, как я стал просить брата повторить для меня серенаду на флейте. Он отказывался, так как время было позднее. Наконец, уступив моей настойчивости, он взял флейту и стал играть. Бессознательно, не отдавая себе отчета в том, что делаю, воспламененный энтузиазмом и следуя за флейтой, я начал петь. Так дошел я до самого конца серенады, и голос мой звучал все увереннее, звучал тенором такой красоты и стихийной силы, что мы с братом переглянулись, оба одинаково ошеломленные. Брат не мог понять, откуда у меня взялся голос и, дрожащими руками прижимая к себе флейту, он воскликнул: «Это чудо! Давай еще раз. Посмотрим, сможешь ли ты спеть снова!» Мы открыли окно. Комнату залило лунным светом. В соседних домах люди кое-где выглядывали из окон. В тишине ночи услышали мое пение, и очевидно, ждали продолжения. Мама, поднявшаяся с кровати, вошла к нам в комнату. «Кто же это поет таким голосом?» — спросила она. Брат, указывая на меня, побледневшего от волнения, ответил: «Это Руффо». Я поспешил запеть снова, и на этот раз голос мой зазвучал еще более прекрасно и свободно. Когда я кончил, то услышал аплодисменты слушателей из соседних домов и даже кое-где возгласы «браво». Это был мой первый успех в качестве певца. Новая перспектива открылась предо мной. Мне казалось, что тайный микроб или, чтобы сказать лучше, небесный дух проник мне в мозг и в кровь. Я уже видел себя на сцене перед толпами народа. Мне хотелось петь еще, но сейчас было слишком поздно. Мама спросила, чувствую ли я усталость. Я ответил, что мог бы петь всю ночь, петь без конца и брать ноты еще более высокие. Я чувствовал, что голос у меня бьет ключом, без тени усилия, естественно, чисто и могуче.

17
{"b":"174909","o":1}