После длиннейших дебатов с Миели я, заключивший через десять лет контракты на очень значительные суммы с Grammophone Company и с Victor Falking Machine Company* в Нью-Йорке, должен был на этот раз удовольствоваться гонораром
* Фирмы граммофонных пластинок.
в двадцать лир. Это был мой первый заработок в качестве певца. И естественно, моей первой мыслью, как только деньги очутились у меня в кармане, было бежать к Бороде и, рассказав ему о происшедшем, заплатить по счету, который равнялся семи лирам. Он ни за что не хотел принять эти деньги и уступил только после настойчивых уговоров с моей стороны. Но тут же он заставил меня пообещать, что с этого дня — с деньгами или без них — я буду аккуратно приходить питаться к нему в ресторан, будь то в полдень или вечером, и приказал Пьедони, чтобы у застекленной стены, выходящей на пьяцетту Санта Маргерита, для меня был всегда оставлен маленький столик. И только я собрался отклонить это великодушное предложение, как в дело вмешалась Терезина. Бог да благословит тебя, где бы ты ни находилась, милая старушка! Захватив мое лицо своими морщинистыми руками, она поцеловала меня, как это могла сделать мать, и сказала: «Дорогой шиур Тита, если вы не будете приходить сюда каждый день как к обеду, так и к ужину, вы причините мне и моему мужу большое огорчение». Прежде чем уйти из ресторана, я оставил роскошные чаевые Пьедони, который, видя меня слегка навеселе, сказал: «Хорошо идут дела, а, шиур Тита!» Затем я распечатал письмо к маме, чтобы приписать новость о записи на пластинки. Два или три дня я пребывал в состоянии полного блаженства, вызванного первым успехом. Так как Казини в это время не было в Милане, я продолжал заниматься вокалом самостоятельно и был счастлив тем, что в голосе снова восстановились податливость и богатство звучания.
Глава 8. НАЧАЛО МОЕЙ КАРЬЕРЫ
Начало моей деятельности на оперной сцене. Сюрприз Бороды. Печаль Эдгарды. Беру уроки у Казини. Знакомлюсь с агентами. Борьба за дебют. На испытательных выступлениях. Появляется дон Пеппино Кавалларо. Кавалларо и решающий экзамен. Подписываю одновременно два договора
ТГ вступивший 1898 год был для меня знаменательным. С него началась моя деятельность на оперной сцене. Мне было двадцать лет. Проснулся я 1 января около десяти. В Милане царило безмолвие. Семья Меннини, куда я, не желая злоупотреблять ее великодушием, ходил обычно только по вечерам, ограничиваясь питанием один раз в день, пригласила меня прийти в то утро обедать и просила прийти непременно, так как меня ждет сюрприз.
Когда я вышел из дома, то первой мыслью моей было подняться к Эдгарде, но, вспомнив, что Адельки должен сегодня вернуться из Швейцарии, я прямо направился к собору и, зайдя в Галерею, походил там около часа. Запись на пластинки, удавшаяся как нельзя лучше, принесла мне некоторую популярность: кое-кто поздравлял меня с успехом. Около половины первого я вошел в ресторан Бороды. Старик не без некоторой таинственности пригласил меня тотчас же подняться на первый этаж и ввел в очень хорошо обставленную комнату. «Вот, — сказал он, — это и есть сюрприз. С завтрашнего дня ты будешь жить здесь до тех пор, пока не уедешь из Милана в связи с каким-нибудь контрактом». Я не верил своим глазам и не понимал, происходит ли это во сне или наяву. Сильно взволнованный и растроганный, я обнял Меннини и не мог сказать ему ничего другого, как только то, что все сделанное им для меня останется запечатленным в моем сердце на всю жизнь. Мы выпили за мой будущий дебют, и я обещал, что завтра же перенесу сюда свои пожитки. Выйдя из ресторана, я сразу направился к Эдгарде, чтобы приветствовать как ее, так и ее семью. У них я встретил и свою квартирную хозяйку. Эдгарда была печальна. Она смотрела на меня с каким-то неописуемым выражением лица. Мать ее и брат были искренне рады меня видеть. Но услышав, что я уже завтра съезжаю от них, они заметно помрачнели. Эдгарда же убежала в свою комнату и вернулась только через некоторое время. Глаза ее покраснели от слез.
На другой день я переселился в новую комнату к Меннини, и жизнь моя во всех отношениях изменилась. Казини вернулся в Милан, и это позволило мне заниматься регулярно с весьма ощутимой для меня пользой и особенно потому, что бронхит уже давным-давно прошел и голос мой окреп. Я разучил целый ряд партий в операх «Фауст», «Набукко», «Лючия ди Ламмермур», «Эрнани», «Травиата» и много камерной музыки. Казини в это же время повторял и свои партии. Он работал с маэстро Форнари, а жена аккомпанировала ему на фортепиано. Сильнее всего запомнился мне «Тангейзер», в котором он пел чудесно. Надо сказать, что голос его, хотя и отличался ярко выраженным баритональным тембром, все же приближался к басу. В «Тангейзере», в пении бардов и в романсе к вечерней звезде, слушать его было чистое наслаждение. Он обладал таким piano, такой чистотой интонации и добивался такой светотени, что вокальное мастерство его было неотразимо. Что касается нижнего регистра его голоса, то он отличался нотами необыкновенно насыщенной глубины. Они звучали как орган. Слушать его было для меня уроком бельканто и должен признаться, что мне при всех моих способностях никогда не удалось воспроизвести все его изумительные тонкости. Во время пения Казини преображался: он был поистине чудесным ювелиром вокала. Меньше удавались ему ноты высокой вибрации, ноты героического звучания, не свойственные характеру его голоса, и тогда он восклицал: «Эх, дорогой Руффо, хотел бы я владеть хотя бы только твоим натуральным фа! Для партий, которым я посвятил себя, мне этого было бы достаточно, и я мог бы петь еще много, много лет». Когда он иногда занимался со мной после обеда, мы часто выходили вместе и отправлялись почти всегда к его друзьям, театральным агентам. Среди них припоминаю в первую очередь Дормевиля, всегда со всеми любезного, несколько педантичного в манере выражаться, уважаемого поэта и писателя; некоего Трезолини с копной седых волос, придававших ему сходство с Де Амичисом; Вивиани, бывшего тогда директором «Rivista Melodrammatica», в прошлом баритона (он все еще никак не мог расстаться с привычкой петь и издавал иногда такие пронзительно-фальшивые звуки, что хотелось заткнуть уши); графа Брольо, который во время разговора погружал пальцы в поток своей длинной бороды, как будто нащупывая скрытое там сокровище и черпая оттуда свое красноречие. Я иногда мысленно сбривал эту бороду и тогда тщетно искал основания той важности, с которой он принимал нас.
Все это были люди, ожидавшие конца моей подготовки, чтобы допустить до прослушивания, так как Казини представил меня им в качестве ученика, подающего большие надежды. После полутора месяцев ежедневных терпеливых занятий я был уверен, что уже могу дебютировать и страстно желал, чтобы это произошло как можно скорее. Казини же, наоборот, хотел, чтобы я продолжал заниматься как можно дольше. Этой возможности у меня не было. Мать в своих письмах говорила о том, как невыносима стала жизнь семьи с тех пор, как я уехал. Отец, то и дело приходя в ярость, жестоко упрекал ее за то, что она поощряла меня в выборе якобы неподходящей для меня профессии. Постоянно происходили ссоры, от которых страдала вся семья. Кроме того, отсутствие моего брата, отбывавшего воинскую повинность, также внесло осложнения в безрадостный семейный быт. Однажды утром я обрисовал Казини свое положение, то есть, другими словами, привел ему доказательства безоговорочной необходимости дебютировать как можно скорее. В противном случае, сказал я, придется мне здесь, в Милане поступить на работу или возвращаться домой. Кроме того, я признался ему в том, что с момента моего отъезда из Рима отец не написал мне ни единого слова, и я чувствую настоятельную необходимость побороть его презрительное недоверие к моим артистическим возможностям.