Вышел я из театра, опьяненный счастьем. Мне было всего двадцать пять лет. Мечта, которую я так лелеял, сбылась быстрее, чем я мог на это надеяться, Проходя через Галерею, я вспомнил свой первый приезд в Милан и длинную одиссею, предшествовавшую моему первому дебюту. Я телеграфировал радостную новость маме и побежал домой, чтобы излить свое ликование по поводу великого события в письме к Бенедетте. На следующий день слух о моем контракте облетел весь театральный мир, вызвав толки самые различные — в зависимости от того, чем они были продиктованы: восхищением ли, конкуренцией или завистью. В ожидании дальнейшего я уехал на два месяца в Валь ди Ледро.
Сопровождавший теперь мои выступления постоянный успех усиливал во мне стремление и волю к чему-то большему, чем успех исключительно вокальный. Конечно, прекрасный голос для певца необходим. Но для того чтобы вызвать у слушателей настоящее волнение, артист, прежде чем выразить себя в музыке, должен проанализировать, разработать и вжиться в образы, которые ему предстоит изобразить на сцене. Овладев вокальной техникой изучаемой партии, он должен забыть о пении и работать как интерпретатор, как актер. С этой точки зрения я предпочитаю умного певца-актера с посредственным голосом совершенному вокалисту, лишенному пламени ума. Артисту необходимо также постоянно обновляться и все больше и больше углублять образы, им уже воплощенные. И если достижение совершенства лежит за пределами человеческих возможностей, то следует все же стремиться к нему приблизиться. Моей тайной мечтой было создание совсем новых и по-новому впечатляющих театральных образов. И вот, охваченный этим стремлением, я в месяцы отдыха снова принялся за изучение сложного образа Риголетто.
Я достал перевод трагедии Виктора Гюго «Король забавляется»,— так как Риголетто — не кто иной, как Трибуле.
Читая текст оригинала, я понял глубокое заблуждение всех или почти всех певцов, не считающихся с тем, что действие развертывается при дворе Франциска I, короля французского. Я, например, никогда не видел ни одного тенора моего поколения, который изобразил бы на сцене исторический тип французского монарха или хотя бы приблизился к этому типу. Правда, Верди заменил его в опере герцогом Мантуанским, но актер не должен из-за этого искажать характер и внешний вид образа. Я нашел необходимым подчеркнуть значение некоторых речитативов в монологе во втором акте, а также в четвертом, ибо в драме Гюго горбун поднимается здесь до трагедийности более впечатляющей. Я искал, таким образом, декламации более для себя естественной, не искажая, однако, вердиевской мелодии и только затягивая некоторые паузы, когда находил это оправданным. Я стремился к тому, чтобы мысль предшествовала слову и чтобы слушатели были сильнее взволнованы воздействием души актера, нежели виртуозностью певца. Я не собираюсь утверждать, что мое «создание» — могу ли я назвать это так? — образа Риголетто не подлежит критике, то есть достигло совершенства. Но в одном я уверен: образ его при моем посредстве был наделен и большей интенсивностью, и человечностью, и собственным достоинством.
Я приобрел в Милане и «Фигаро» Бомарше и таким образом благодаря литературному источнику познакомился с характером всех действующих лиц. Я уже пел в россиниевской опере в Ковент-Гардене в Лондоне, но пел тогда без всякого анализа и исторической подготовки, всецело доверившись одной интуиции и надеясь на присущую мне творческую многогранность. Руководствуясь литературным источником, я заново прошел музыкальную партитуру и смог с чистой совестью изменить некоторые речитативы, которые в россиниевской мелодраме казались мне слишком условными. И мелодический юмор, которым искрится вся опера «пезарского лебедя», не только от этого ничего не потерял, но даже, наоборот, необыкновенно выиграл.
Кроме всего театра Бомарше, я во время пребывания в Валь ди Ледро перечитал и прочел в первый раз большую часть театральных произведений Виктора Гюго. А затем снова со все возрастающей страстью посвятил себя Шекспиру, стараясь как можно глубже проникнуть в образы Отелло, Гамлета, короля Лира, Макбета. Продолжая — как я уже делал это в Брунате — изучение образа Гамлета, наиболее близкого моей душе и соответствовавшего моему артистическому темпераменту, я открывал в нем таинственные глубины, которые стремился интерпретировать и наиболее полно передать в сценическом воплощении.
Жизнь моя протекала в активной и созерцательной безмятежности. Меня поддерживали дорогие для меня, всегда содержательные и подчас восторженные письма Бенедетты. Я совершал каждый день длинные прогулки, как делал это раньше в Брунате, а затем в Египте. Вечерами, при чудесных заходах солнца, я садился на берегу озера, читал или размышлял над образами, которые мне предстояло воплощать перед публикой. Не пропускал я и случаев изучать человеческую природу непосредственно с натуры.
Однажды вечером на перекрестке двух дорог я встретил человека, спускавшегося с гор и тащившего за собой на веревках, просунутых под мышки, вязанку дров. Это был очень странный человек. Среднего роста, с глазами, воспаленными от конъюнктивита, с нервным тиком в правом плече и болячками на нижней губе, с рыжими волосами и низким лбом. У него не хватало нескольких передних зубов и по общему виду и манере держаться он казался слабоумным. Куртка его была изодрана, рубахи на нем не было и на его волосатой груди болтались лохмотья фуфайки. Он дышал тяжело, как астматик, и из груди его вылетали такие хрипы, точно он страдал хроническим бронхитом. Он остановился рядом со мной, чтобы передохнуть. Я обратился к нему с вопросом, но вместо ответа он уставился на меня, открыв беззубый рот и улыбаясь, как идиот. Вернувшись домой, я никак не мог отделаться от образа этого несчастного. На следующий день к вечеру я снова направился на тот же перекресток в надежде опять встретить его. И действительно, через некоторое время я его увидел. Он, как и вчера, спускался с гор, волоча за собой вязанку дров. И как вчера, он остановился рядом со мной, улыбаясь своей обычной улыбкой слабоумного. Через несколько минут — откуда ни возьмись — молодая крестьянская девушка лет двадцати, также с охапкой дров. Слабоумный залюбовался ею, уставившись на нее со смешанным выражением тоски и вожделения. Когда же она подошла ближе, он попытался заговорить с ней какими-то нечленораздельными звуками — он был еще и заикой — и сделал движение, как бы желая до нее дотронуться. Она же с явным отвращением от него отскочила и пустилась бежать. Несчастный остался в недоумении и провожал ее взглядом, полным печали, до тех пор, пока она не скрылась в вечернем сумраке. Я спросил его, почему он так тянется к этой девушке. Как определить выражение, неожиданно появившееся на его нелепом лице! Тогда я спросил, любит ли он ее? На это он весь задрожал и выдавил из горла протяжный звук, который должен был обозначать «si»,* но звучал чем-то неопределенным между «si» и «ti».
Я спросил у трактирщика, кто этот слабоумный? Оказалось, что он сын неизвестных родителей, несчастный незаконнорожденный. Живет он на горном пастбище, в шалаше у пастухов, которые пользуются его услугами для самой черной работы и суют ему иногда в виде платы какой-нибудь кусок хлеба. На другой день я снова стал ждать его, на том же перекрестке в то же самое время, чтобы опять с ним побеседовать — если это можно назвать беседой — и узнать его намерения в отношении молодой крестьянки. Во время этой нашей последней встречи я посоветовал ему оставить девушку в покое, не скрыв от него — причем сделал это со всей возможной осторожностью — что он в своем положении не может надеяться на взаимность. Какое откровение! Глаза слабоумного мгновенно наполнились слезами и слезами такими безутешными, такими горькими, что они вызвали бы жалость каждого, а не только такого мягкосердечного человека, как я. Я ласково положил ему руку на плечо и подарил ему несколько сольдо. Он смотрел на меня с видом ошеломленной благодарности, точно видел в первый раз человеческое существо, снизошедшее до него, чтобы его утешить и выразить сочувствие его несчастной судьбе.