* «Этот человек над всеми нами издевался» (исп.).
его принимать. Бородач удалился, возмущенный, требуя, чтобы и я и дон Джоан полностью ответили за те оскорбления, которые я позволил себе нанести его особе. Дон Джоан пустил в ход всю дипломатию, на которую был способен; он рассыпался в извинениях, говоря, что артисты — существа ненормальные и в большинстве случаев не отвечают за свои поступки. Перед четвертым действием я вышел в фойе артистов и встретил там дона Джоана. Он сказал, что я слишком много позволил себе в отношении председателя и что должен буду после спектакля принести ему извинения. В эту минуту я увидел бородача. Он под руку с Миртеей стоял не так далеко от нас и мог превосходно слышать мой голос. Тогда я очень громко ответил дону Джоану, что считаю нелепым приносить извинения человеку, который с самого первого дня оскорбил меня публично, наградив такими эпитетами, как «бессовестный», «тупой» и тому подобное. Но по лицу председателя я видел, что он уже все позабыл, плененный воздушным нарядом Миртеи, которая, невероятно кривляясь, коварно улыбалась ему своим порочным ртом.
Вернулся я в гостиницу несколько опечаленный, так как не видел на спектакле «темноволосой синьоры», и тотчас справился о ней у хозяина. С величайшим огорчением я узнал, что она весь вечер оставалась в гостинице, так как ей пришлось перенести легкую операцию в гортани. Очень взволнованный, я признался тогда хозяину в том чувстве благоговейного преклонения, которое я с первого дня питаю к синьоре, и попросил, чтобы он завтра пошел лично справиться о ее здоровье. Почти всю ночь я провел без сна. Зная, что она больна, мне хотелось быть с ней, рассказать о своем успехе, поддержать ее. Когда мне принесли в комнату утренние газеты с рецензией, полной похвал моему голосу и моей трактовке образа Нелюско, мне неудержимо захотелось пойти к ней, самому прочесть все, что обо мне пишут, и сказать ей, что я, по существу, и пел и играл всей душой... только для нее, только, чтобы доказать ей, что я вовсе не такой мальчишка, каким показался ей тогда, на пароходе.
Вскоре меня пригласили на одну из первых репетиций «Бал-маскарада». Зная, что и она должна была принять участие в этой репетиции, но не сможет сделать этого по болезни, я решился написать ей. Вот как я к ней обратился: «Глубокоуважаемая синьора, вас удивит это мое письмо, но я случайно узнал о вашем нездоровье и страшно этим огорчен. Мне так хотелось, чтобы вы присутствовали при моем успехе.
Питаю к вам чувство глубокой благодарности за добрый и строгий совет, который вы дали мне на пароходе. Ваши слова сделали меня другим человеком. Я чувствую себя теперь более серьезным, более взрослым и хотел бы лично выразить вам то, что чувствую внутри. Знаю, однако, что у меня на это не хватит смелости. Простите меня. Выздоравливайте скорее, прошу вас, так как вы приносите с собой и свет и радость жизни. С совершеннейшим почтением Титта Руффо». Я послал это достаточно наивное письмо вместе с большим букетом роз. Впоследствии я узнал, что мое почтительное внимание тронуло ее сердце, тем более, что оно попало в горестную для нее минуту. Дирекция театра сообщила ей, что, поскольку прошло шесть льготных дней, предусмотренных в контракте, а она до сих пор не может приступить к репетициям «Бал-маскарада», договор с ней считается аннулированным. Таким образом, ей предстояло уехать или же последовать совету заинтересованного в этом деле дона Джоана и принять покровительство председателя комиссии. Она решительно отвергла это предложение. Ее моральный облик был не менее прекрасен, чем внешняя красота. Я был в отчаянии. Мне хотелось перевернуть весь мир, чтобы только прийти ей на помощь.
Когда я спустился в салон, там среди других вертелся тенор Кастеллано. Поздравив меня с успехом, он повторил снова, на этот раз с каким-то кислосладким видом: «Скоро удостоишься чести петь вместе с Кастеллано». Но я не дал ему кончить фразу и сухо ответил: «Также и тебе выпадет честь петь с Титта Руффо». Однако, как настоящий южанин, который никогда не теряется, он сразу нашелся: «Ну,— сказал он,— много времени пройдет, прежде чем для меня это окажется честью». «Конечно,— ответил я,— но когда ты уже придешь к концу своего артистического пути, передо мной будут еще многие годы деятельности».
Наша недостойная словесная перепалка была прервана появлением Бенедетты. Она казалась печальной и обескураженной. Приветствовав присутствующих легким поклоном, она обратилась к дирижеру оркестра, единственному среди всех проявившему озабоченность создавшимся для нее трудным положением, и как раз благодаря его любезности я смог встретиться лицом к лицу с ней, желавшей, как оказалось, со мной поговорить. Она поблагодарила меня за удивившее ее письмо и за роскошные цветы, поздравила с успехом, обещала приложить все усилия к тому, чтобы до отъезда послушать меня на сцене, предсказала мне большое будущее. Я воспользовался случаем, чтобы открыть ей свое сердце. Сказал, что пел только для нее, только для того, чтобы она сочла меня взрослым; сказал, что я чувствую себя способным помочь ей, не стремясь ни к чему иному, как только к тому, чтобы выразить ей благодарность за то неповторимое впечатление, которое она произвела на меня с первого взгляда. Она поняла. И чтобы сразу же протрезвить мое пылкое юношеское воображение и не оставлять мне иллюзий, она заставила меня серьезно призадуматься над реальной действительностью.
Через день было назначено второе представление «Африканки». Но заболел один из участников спектакля, и маэстро Падовани поспешил предупредить меня, что, в случае, если заболевший артист не поправится, спектакль придется заменить.
И он спросил меня, чувствую ли я себя в состоянии в случае если в этом возникнет необходимость, выступить в «Риголетто» без репетиции? Я не скрыл от него, что это с моей стороны было бы большим риском, но что клавир у меня с собой. Мы пошли к роялю, и я вполголоса наметил самые значительные фрагменты оперы. Маэстро ушел очень довольный и попросил меня быть готовым к возможной замене.
Я напомнил ему, что имею право на одну репетицию под рояль и на одну с оркестром, и поэтому, в случае выступления без репетиции, мне должны будут уплатить гонорар, не обусловленный контрактом. Не придавая значения моим словам, маэстро ушел, говоря, что для меня все равно в чем выступить — в «Африканке» или в «Риголетто». Несколько позже пришел дон Джоан. Он заявил, что придется заменить спектакль и что единственной оперой, способной удовлетворить абонентов, является «Риголетто», в которой мне, несомненно, удастся завоевать новый успех.
«Все это громкие слова,— сказал я,— но для того, чтобы пойти на такой риск, нужно что-то другое». И я потребовал за свое выступление тысячу пятьсот лир, помимо контракта, да еще с условием, чтобы деньги были мне выплачены, прежде чем я отправлюсь в театр. При этом моем требовании дон Джоан остолбенел. Он выглядел точь в точь, как дон Бартоло в «Цирюльнике». Я повторил, скандируя каждый слог: «Тысячу пятьсот лир». «Тебя надо связать и отвезти в сумасшедший дом»,— сказал он наконец. «Ничего подобного,— ответил я, — наоборот, я — мудрец, который должен разгуливать на свободе, и факты скоро покажут, что я прав. Если я сегодня вечером выступлю в партии Риголетто, это будет обозначать, что я получил от вас тысячу пятьсот лир и ни на одно сольдо меньше. Кстати, вы на этом не терпите никакого убытка. Разве вы не отняли тысячу пятьсот лир у больной синьоры? А теперь вы дадите тысячу пятьсот лир мне. По закону возмездия». «Какое тебе дело до того, что касается только антрепризы!» — воскликнул дон Джоан. Тогда я сказал ему, что, узнав о случае с синьорой и предполагаемой возможности замены спектакля,— об этом предупредил меня маэстро Падовани,— я тотчас же принялся за изучение своего контракта. Таким образом я узнал совершенно точно из параграфа седьмого, что артисту полагается по одной репетиции под рояль и по одной оркестровой для каждой оперы, но что в день спектакля артист репетировать не обязан. Поэтому я и решил, что если в четыре часа не получу требуемой суммы, то уйду из гостиницы и вернусь тогда, когда мне заблагорассудится.