Несмотря на то что они с Аркановым начинали драматургический путь вдвоем, тяга Горина к парафразам и переосмыслению, поискам своего взгляда на традиционные подходы предопределила распад этого талантливого дуэта. Гриша перешел в другую «весовую категорию», сделал это легко, без внешних мучений, хотя наверняка, осваивая очень непростую драматургическую стезю, задавал себе вопрос: «Может, зря я так мучаюсь? Может, придумать еще один рассказ «Хочу харчо!»?» Но в пределах юмористики, как и Чехову когда-то, ему становилось тесно.
Более того: груз ответственности перед алчущими немедленного смеха очень сковывает человека. Он его превращает в раба смеха. И когда человек садится за стол, зная, что от него ждут неотразимой остроты, он уже не свободен. Чем больше смеха он вызывает у читателей или у зрителей, тем большая несвобода сковывает его. Страх потерять свободу очень сильный, и преодоление этих страхов – как бесконечный бег с барьерами. Я думаю, что Горину было завещано что-то от его мудрых еврейских предков. В нем была абсолютно талмудическая мудрость. В нем был такой покой, такая несуетность, совершенно не свойственная молодому человеку. И тут, конечно, вновь возникает тень Антона Павловича…
Конечно, Гриша родился в другой стране, нежели Чехов, и мне кажется, что Грише было гораздо труднее, чем его предшественнику. У того хотя бы не было многих комплексов, с которыми рождаются представители нетитульной нации. При этом Гриша фантастически любил Россию, он продукт русской культуры, великой литературы, человек, который так бережно относился к языку, не позволяя себе подхода, который называют «неглиже с отвагой».
И вот еще чеховское: в нем присутствовало главное качество в художнике – застенчивость. Настоящий талант – это прежде всего застенчивость. Способный человек иногда впадает в бесстыдство, и тогда Господь эту способность тихо убирает. И остается одно бесстыдство. Люди, которые с Гришей пересекались по жизни, довольно часто проходили именно этот путь. Они во мне не вызывают сострадания.
Он удивительно тактичный человек, исповедующий верность гиппократовскому «Не навреди!». Ах, эта боязнь, не дай бог, ступить на поле обидчика. «Не навреди!» Это удивительное качество, я такого не знаю ни у кого, потому что знаменитая формула «Ради красного словца не пожалеешь мать-отца» для нашей среды очень типична. Он никогда не был острословом, он всегда был остроумцем.
Добрые и смешные спичи Горина в адрес очередного юбиляра бывали нередко гвоздем многих шумных торжеств. Приходилось выступать на них и мне. И вот вспоминаю такой случай. 21 декабря у Аросевой – юбилей. Я получил приглашение и придумал прийти туда в гриме Сталина. Вот ведь какое совпадение – именно в этот день родился и великий вождь всех времен и народов. Но Аркадий Хайт, с которым я сотрудничал многие годы, сказал, что это не может быть смешно, так как Сталин слишком мрачная фигура. Я был в растерянности и решил посоветоваться с Гришей. Гриша помолчал и сказал: «Давай попробуем». Суеты в те дни у меня было много, и я только в 11 вечера приехал к Грише. Он вынул из компьютера наброски. Мы начали с ним что-то развивать. На следующий день я приехал к Хайту и сказал:
– Ты редко ошибаешься. У тебя сильное чутье, но, по-моему, ты на этот раз промахнулся. Смотри, что Гриша сделал.
Я показал, и Аркадий признал:
– Я был не прав.
Услышать такое от Аркаши, поверьте, не каждому доводилось. У Хайта – я-то это понимал – всегда была тайная тяжба с Гришей. Ему казалось, что Гриша размывает свой юмор тем, что пишет «большую форму». Я думаю, что это было из-за того, что сам-то Хайт по своей природе был «малоформистом». Настоящий острослов. Уникальный в своем роде. Он очень любил Гришу, и Гриша к нему очень нежно относился. Но соперничество есть соперничество. И Хайт несколько комплексовал по этому поводу. Я так подробно на этом остановился, чтобы было понятно, как Горин попал в «десятку», а Хайт проиграл. Правда, от Хайта я ушел тогда с дополненным текстом, где все было так ладно сшито, что невозможно определить, где Горин, где Хайт…
Но это целиком и полностью заслуга Гриши, ибо он доказал, что, рассматривая такую сложную и во многом мрачную фигуру, как Сталин, можно было высекать смех. Гриша просто попал в «объем». Конечно, он философ прежде всего.
У нас было несколько заходов на общую работу, большую, театральную. И на моем дне рождения 1 декабря 1999 года мы почти договорились с Гришей. Он сказал: «По-моему, я нащупал пьесу для тебя». 12 марта 2000 года – в день своего шестидесятилетия – он улетал к отцу. «Я вернусь, мы должны оба сесть, поговорить, потому что нечто созрело». Я вдруг вспомнил, как несколько лет назад Гриша предложил мне пьесу «Кин IV», это было еще до «Ужина с дураком», и я сказал, что необходимо понять, где я буду это играть, на какой площадке, для меня это было очень важно. Выход на театральную сцену был для меня абсолютно четко сформулированной акцией… Не роль, не актеры, с которыми меня пригласили играть, – Калягин, Невинный, я уже не говорю про Евгения Евстигнеева, а сценическая площадка. И сегодня, вспоминая это, я вдруг подумал: может, вернуться к пьесе, может, сделать новую версию – киноверсию? Ведь спектакль идет и сейчас в Театре Маяковского. Но киноверсия – это совсем другое, у нее свои, иные привлекательные возможности.
Мне не хватает Гриши каждую минуту. Нет такого человека, который бы определял как литератор, драматург, юморист наше время, в котором была такая настоятельная потребность… Я придумал такую картинку для очень важной и необходимой мне пьесы: мужчина захватывает трех женщин в заложницы и – с этого начинается парадоксальная история… И когда я стал думать: «Хорошо, а кто же это напишет?» – как в компьютере, побежала в голове строчка: «Гриши нет», «Гриши нет…» Мне было с ним так легко, так тепло, от него исходила такая нежность, надежность – человеческая, творческая…
Инна Чурикова
Он бы мне всегда сказал правду
Встреча-узнавание случилась уже после спектакля, после «Тиля». Кто-то меня спросил, не для меня ли Гриша написал Неле. Нет, не для меня. Более того, когда Захаров приехал и пригласил меня в спектакль, там уже была другая актриса на эту роль. Роль была замечательная, и весь спектакль – как первая любовь. Спектакль шел долго, но я испытывала волнение каждый раз. А к Грише сразу возникло огромное доверие, что со мной бывает редко. И чувство родства. Ему были интересны все мои работы, он как-то пристально ко мне присматривался и, не сочтите за нескромность, с любовью. Всегда анализировал мои спектакли. По поводу Филумены пошутил: «Жаль, что вы не пригласили хорошего драматурга».
Когда я вижу его лицо, я думаю – он мне всегда сказал бы правду. Он очень искренний человек, и когда о ком-то говорил, то всегда – то, что думал. И на худсоветах говорил очень непривлекательные вещи, где и что надо изменить, и был довольно жесток. Особенно если это касалось определенных вещей.
Помню, как мы смотрели с ним фильм Кончаловского «Сибириада». Гриша так переживал, что Андрон прогибается перед начальством. Я физически ощущала, как он страдал, это вызвало в нем колоссальную боль. Он вообще остро реагировал на такие моменты. У него самого было огромное чувство достоинства. И свободы. Он был совершенно свободный человек. Тут недавно показали выступления ушедших актеров на «Нике» – Ефремова, Быкова. И Гришу тоже. Он там рассказывает, как ему удалось купить смокинг недорого, и вот он будет его только на «Нику» надевать. Он так подшучивает над собой, как может подшучивать только свободный человек.
Но мне показалось, что шутка – это его защита и в шутовской истории он может себе позволить что угодно. Свобода Шута Балакирева – это Гришина свобода. Не случайно же шут – его любимый герой, во всех пьесах у него есть шут. «Тиля» и многое другое он писал во времена застоя. Это только так говорится – «застой», а на самом деле было очень опасное, напряженное время, когда не только за слова – за интонацию надо было платить. Помню, когда Эфрос ставил «Отелло», у него фразу «мы полноправные» из Шекспира выбросили.