— Но ты же сам простил Искендера, когда он явился к тебе с повинной, а теперь меняешь свою волю из-за наветов этого хитрого и коварного человека, московского князя, злоба которого к Искендеру хорошо всем известна. Такая непоследовательность не пристала великому хакану, слово которого должно быть твердо, как камень, а не изменчиво, как текучая вода.
Узбек рассердился.
— Замолчи, женщина! — воскликнул он, резко отстраняя от себя жену — Не берись рассуждать о делах, вникать в которые тебе не подобает.
Раздражение хана было вызвано тем, что слова Тайдулы перекликались с глодавшими его собственную душу сомнениями, которые не давали Узбеку принять окончательное решение. Строго говоря, у него не было весомых оснований для казни Александра: единственное доказательство его измены действительно исходило от его же злейшего врага, кровно заинтересованного в падении тверского князя, и уже в силу этого должно было вызывать недоверие. И все же ничто не могло смыть застарелый осадок предубеждения, которое Узбек начал питать к Александру Михайловичу после злополучного тверского восстания; таким образом, привезенное Иваном Даниловичем письмо легло на подготовленную почву...
8
Беседа с епископом привела Александра Михайловича в приподнятое состояние духа. Не чувствуя за собой никакой вины, он теперь спокойно ожидал, когда его позовут на прием к великому хану. В памяти тверского князя еще были свежи воспоминания о милостивом приеме, оказанном ему Узбеком всего два года назад, и Александр не сомневался, что при личной встрече он легко сможет разрушить любые козни и убедить Узбека в своей неизменной верности. Но неделя тянулась за неделей, а двери ханского дворца по-прежнему оставались для него закрыты, и в душе тверского князя стало нарастать смутное беспокойство. Он встретился с несколькими расположенными к нему сановниками, но все они давали уклончивые ответы. Чтобы отвлечь себя и скоротать время, Александр проводил дни за чтением священного писания.
Однажды в шатер тверского князя вошел сопровождаемый несколькими нукерами бек Беркан, знакомый Александра еще по его предыдущему приезду. При одном взгляде на мрачно-торжественное выражение коричневого от загара лица монгола у князя упало сердце.
Не поздоровавшись, Беркан перевел недружелюбный взгляд с Александра на Федора и обратно на князя и громко произнес без всяких предисловий:
— Великий хакан — да продлит аллах его дни! — осуждает вас обоих на смерть за измену.
Александр побледнел, но все же нашел в себе силы спросить:
— Когда?
— Сейчас же. Воля великого хакана должна быть исполнена без промедления.
Федор выхватил из ножен меч.
— А ну спробуйте, поганые! — воскликнул он, направляя острие на ордынца. — Покажем им, льзя ли заклать тверских князей, яко баранов! Коль все одно помирать, хоть продадим свои животы подороже!
— Оставь, Федоре, — глухо произнес Александр. -Не дай им вместе с животом земным лишить тебя и вечной жизни.
Он снова обратился к Беркану, с полнейшей невозмутимостью наблюдавшему за разыгрывавшейся у него на глазах сценой:
— Позволь нам хотя бы пригласить священника, дабы приготовиться к смерти, как велит наша вера.
Татары обычно не отказывали в такого рода просьбах, с уважением относясь к любым проявлениям религиозного чувства. Поэтому Беркан, чуть поколебавшись, не стал возражать. Он приказал одному из нукеров оповестить епископа Афанасия. Когда владыка, совершив печальный обряд, вышел из шатра тверского князя, в глазах у него стояли слезы. Вслед за ним на пороге появились и Александр Михайлович с Федором. После приобщения к святым тайнам на их лицах отражались умиротворение и полная покорность судьбе. Через несколько мгновений все было кончено.
— Разрубите их на части, — приказал Беркан нукерам, стоявшим с окровавленными саблями вокруг обезглавленных тел, — как и подобает поступать с телами казненных изменников.
Когда татары ушли, княжеские слуги перенесли поруганные останки своих господ в русскую церковь, где по ним была отслужена заупокойная служба. Затем тела положили в гробы, обернули их черной парчой и на татарской арбе отправили в Тверь для погребения.
9
По кремлевской улице, мимо боярских хором и длинных княжеских клетей, медленно двигались телеги, в которых сидели попарно, спина к спине, связанные люди; в руках у них были зажженные свечи. Люди в телегах — уцелевшие разбойники из шайки Парфена, и сегодня настал их последний день. Перед лицом скорой неминуемой смерти лишь немногие из них выказывали страх; у большинства же на лицах застыло выражение угрюмого, тупого безразличия.
По обеим сторонам от телег шли пешие ратники, которые не столько стерегли осужденных — те и так не были в состоянии пошевелить ни единым членом, — сколько отгоняли чересчур любопытных зевак, которые норовили протиснуться поближе и жадными, широко раскрытыми от ужаса и возбуждения глазами разглядывали пойманных душегубов. Зловещее шествие возглавлял сотник Доманец верхом на чалом жеребце. Когда телеги достигли площади, собравшиеся на ней люди притихли и расступились.
На каждом ухабе Парфен болезненно морщился: иссеченная в лохмотья спина немилосердно саднила. А виной тому были его же сотоварищи. Жидки на расправу оказались те, кто храбро нападал на беззащитных: с первой же пытки кто-то из них указал своего вотамана. Крепко принялись тогда за Парфена, хотели, чтобы сознался, где припрятал награбленное. Но ни плети, ни дыба, ни каленое железо не помогали.
— Хоть всю скору сымите, ироды, все одно ничего вам не скажу, — тяжело дыша, хрипел вотаман, облизывая огневые потрескавшиеся губы, шершавые от запекшейся на них крови. — Я добыл то добро, мое оно... И никому иному им не пользоваться... Шиш вам...
Уразумев, что силой из упрямца ничего не вытянуть, послали к Парфену священника. Тот принялся ласково увещевать:
— Облегчил бы ты, чадо, душу перед смертью. Покайся да возврати неправедно нажитое. Глядишь, и на земле твои муки сократятся, и на том свете толика грехов тебе скостится. К чему тебе богатство? Все равно ведь попользоваться уже не доведется.
Но Парфен даже не удостоил священника ответом.
Неожиданное происшествие нарушило размеренное движение печальной процессии. Какая-то женщина, еще не старая, но с измученным, по-старушечьи сморщенным лицом, протиснулась между зазевавшимися стражами и бросилась к одной из телег, намертво вцепившись в ее край.
- Что же ты наделал, сынок? — пронзительно запричитала женщина, с отчаянием глядя на худенького белобрысого юношу с покрытым кровоподтеками лицом. — Что же ты сотворил со всеми нами, Гришуня? Как мне жить-то теперь?!
— Уйди отсюда, мать, дай хоть помереть спокойно, — сквозь зубы процедил юноша, отвернувшись с искаженным мукой лицом, и вдруг, не выдержав, завопил подоспевшим ратникам: — Да уберите же вы ее, что ж это такое?!
Плачущую женщину схватили за руки и, несмотря на ее сопротивление, увели за оцепление.
Проехав через площадь, процессия остановилась слева от помоста, со стороны лестницы. Разрезав ножами веревки на локтях осужденных, ратники по отдельности связали им руки спереди — все это время разбойники ни на миг не выпускали из рук зажженные свечи — и стали по очереди поднимать одного за другим на помост, крепко держа под руки. Тяжело ступая по скрипевшему под ним деревянному настилу, на помост взобрался грузный бирич с круглым, беспокойно колыхающимся при каждом шаге животом; развернув свиток, он стал громко выкрикивать в толпу имена осужденных и назначенную им кару. Затем ожидавших конца разбойников обошел священник в черной рясе с большим серебряным крестом на груди, чтобы причастить обреченных перед смертью. Большинство осужденных отнеслись к этому единственному проявлению милосердия, в котором общество не отказывает даже самым заблудшим своим членам, с величайшей серьезностью, но нашлись и такие, кто сердито отворачивался от пастыря или даже осыпал его бранью и насмешками. В ответ священник лишь кротко вздыхал и возводил к небу свои подслеповатые глаза, как бы призывая его в свидетели, что он исполнил свой долг до конца.