Раздумья Акинфа прервал скрип отворившейся двери: в горницу вошел его старший сын Иван. Молодому боярину было уже за тридцать, но, даже став зрелым мужем, он заметно робел перед отцом и повиновался ему беспрекословно, как дитя. Иван уже знал об унижении, которому подвергся отец, и явно принял его близко к сердцу, о чем говорили его нахмуренные брови и прорезавшая лоб скорбная складка.
— Ты звал меня, отче? — тихо спросил он.
— Ты, верно, догадываешься, сынок, о чем у нас с тобой пойдет речь? — с видимым усилием произнес Акинф. Вместо ответа Иван потупил глаза. Акинф продолжал: — Я немало пожил на свете и ведаю, что предвещает подобное изъявление княжьей немилости. Я не собираюсь дожидаться, покуда нас в поруб посадят или того хуже... Короче говоря, надобно нам всем уносить отсюда свои головы, и чем скорее, тем лучше. Вот и давай потолкуем, как нам поскладнее управить это дело. Токмо помни: проведать про то не должна ни одна живая душа.
— Бежать? — Сквозь неизменную почтительность в голосе Ивана прорвались нотки удивления и возмущения. — Как же так, отче?! Ты ведь сам всегда учил нас с Федором беречь родовое гнездо, где столько поколений предков жили и на судьбу отнюдь не вадили!
— И еще поживет немало, — уверенно сказал Акинф. — Для тверских князей Москва хуже кости в горле, и они не упустят возможности вырвать Переяславль из ее когтей. Попомни мое слово: вскорости тверские мечи проложат нам дорогу домой.
— Но почему мы должны бежать тайком, точно тати? — с обидой воскликнул Иван. — Испокон веку бояре на Руси по своей воле выбирают, какому князю слу жить. Взять хотя бы сего проклятого Родиона: ведь он поступил в московскую службу, уйдя от киевского князя, и никто не почитает его за изменника.
— Он им и не является, — усмехнулся Акинф. — Меж Киевом и Москвою не распри. А к злейшему ворогу своего дома Иван нас добром не отпустит.
— Дитя не вынесет дороги, — выложил Иван последний довод против отцовской затеи.
— Значит, придется оставить, — невозмутимо ответствовал Акинф. — Нет ли среди челяди кормящей бабы?
— У конюха Петрилы жена недавно родила.
— Вот она его и выкормит.
— Нелегко будет уговорить Софью расстаться с сыном, — тяжело вздохнул Иван.
— Что же ты за муж такой, коли с бабой сладить не можешь? — вскипел Акинф. — Твое слово должно быть для нее законом: сказал — как отрубил. Ну, ступай с богом.
Опасения Ивана оказались не напрасными: когда молодая боярыня, только что оправившаяся после трудных родов, услышала о том, что ей предстоит разлука с новорожденным сыном, ее голубые глаза округлились от ужаса.
— Сыночка на людей не оставлю! — Софья вцепилась обеими руками в перину, на которой лежала, точно боясь упасть. — Делай что хочешь, а я с ним не расстанусь!
— Замолчи, дура! — раздраженно крикнул Иван. — Ты всех нас погубить хочешь?!
Но, увидев, как задрожали крошечные, по-детски припухшие губы супруги, как наполнились слезами ее глаза, он тут же раскаялся в своей резкости. Иван нежно привлек к себе жену и сказал как можно ласковее:
— Ничего с нашим сыном не случится. Или ты думаешь, он мне не дорог? Петрило с женой — холопи верные, они все сделают как должно.
Когда наступила ночь, Акинф, оба его сына и невестка, одетые в дорожные одежды, вышли во двор, где их ожидали несколько самых испытанных слуг, державших под уздцы оседланных коней. Чадящий факел в руке одного из холопов тускло освещал бледные, тревожные лица беглецов. Глаза молодой боярыни были красны от слез. Акинф, несший на руках завернутого в одеяло внука, приказал молодым подождать и быстрым шагом направился к избе конюха Петрилы. Софья сделала непроизвольное движение, как бы порываясь остановить свекра, но муж, обняв за плечи, мягко удержал ее. Всхлипывая, боярыня уткнулась Ивану в плечо. Жена Петрилы была дородной цветущей женщиной лет тридцати, высокая, статная, с гладким румяным лицом. В наспех накинутом на голову платке, с мужниным тулупом на плечах поверх холщовой сорочки, она удивленно осветила лучиной нежданного ночного гостя. Ее супруг, напротив, проявил к приходу боярина полное равнодушие, причина которого крылась в количестве выпитого им вечером ола. «Да, Иван не ошибся в выборе, — подумал Акинф, глядя на крепкие тугие груди хозяйки. — Вот уж кому сам бог велел быть кормилицей».
— Вот что, жено, — сказал он вслух, тщетно пытаясь унять щемящее чувство, охватившее его при мысли, что его будущий наследник, такой крошечный и беззащитный, сейчас останется в этой убогой затхлой избе, в сущности, на произвол судьбы. — Нам придется на время уехать... Далече уехать и, может быть, надолго. Вот я и помыслил, что ты сможешь взять к себе на этот срок наше дитя и выкормить его вместе со своим. Могу я доверить тебе внука? — спросил Акинф, испытующе глядя женщине прямо в глаза.
— Не изволь тужить, боярин: мы свое бабье дело знаем, — засмеялась та. — Чай, не впервой.
Мягким движением руки она указала на полати, где безмятежно посапывали трое малышей, а рядом едва заметно покачивалась висевшая на воловьих жилах колыбель.
— Ну вот и ладно, — почему-то сразу засуетившись,. словно напрочь забыв надменность, с которой он всегда держался перед челядью, Акинф передал женщине ребенка, после чего вынул из-за пазухи небольшой ту-то набитый кошелек и положил его на лавку.
— Это тебе за труды.
— Благодарствую, боярин.
Акинф повернулся, собираясь уйти, но, что-то вспомнив, снова обратился к женщине:
— Да, еще... Никто не должон знать, что мой внук у тебя, особливо княжьи люди.
— Никому не скажу боярин, будь покоен. — Устремленный на Акинфа понимающий взгляд больших зеленых глаз был так ясен и открыт, что на душе у боярина и впрямь стало намного спокойнее. Он понял, что на эту женщину может положиться как на самого себя, что ни страх, ни алчность не заставят ее совершить предательство.
— Благослови тебя бог, жено, — тихо, но вкладывая в эти слова очень многое, проговорил Акинф и, словно устыдившись этого необычного для себя проявления чувств, торопливо вышел.
11
После бегства Акинфа для Ивана стало очевидно, что среди переяславской знати зреет недовольство, вызванное чрезмерным, с их точки зрения, усилением влияния пришлых людей. Поэтому он стал гораздо внимательнее относиться к местному боярству, не упуская случая подчеркнуть, что не проводит различия между ним и слугами, привезенными из Москвы, оценивая людей только по тому, насколько верно и усердно они служат своему князю. Желая сплотить подвластное ему боярство, Иван стал ежедневно устраивать для него совместные пиры. Подобное времяпрепровождение никогда не доставляло ему особой радости, однако, по мысли князя, сидя бок о бок за одним столом и пия из одной ходящей по кругу братины, его бояре скорее забудут о взаимных обидах и недоверии и проникнутся духом единства.
В то запомнившееся ему на всю жизнь утро Иван проснулся оттого, что кто-то легонько тряс его за плечо. С трудом раздвинув тяжелые, налитые вязкой дремой веки, он увидел склонившегося над ним постельничего Михаила — единственного, кому был позволен доступ в княжескую опочивальню, который с виноватым видом протянул князю свернутый свиток:
— Гонец из Твери привез. Сказывает, дело вельми спешное.
Недовольно поморщившись, Иван сорвал красную восковую печать и, зевая, развернул свиток. Едва пробежав глазами первые строки, он с такой поспешностью вскочил с постели, словно та была наполнена раскаленными углями. Через несколько минут Иван, на лице которого не осталось и тени дремотной расслабленности, уже наказывал спешно вызванному к нему сыну боярскому:
— Скачи что есть духу на Москву и передай брату моему Юрию на словах, что тверская рать завтра будет под стенами Переяславля, и ежели он хоть на час замедлит с подмогой, то может застать здесь одно пепелище.
Когда гонец удалился, князь повелел боярам собраться в гриднице, куда из домовой княжеской церкви уже была принесена ее главная реликвия — большой золотой крест, искованный еще во времена Юрия Долгорукого. Войдя твердым уверенным шагом в просторную палату, наполненную гулом недоуменных боярских голосов, мгновенно смолкших при появлении князя, Иван без лишних вступлений обратился к собравшимся: