Что с Васей? За четыре месяца ни разу не написал. Теперь и ждать нечего. Куда он напишет? Наташа тоже уехала… Только не нужно думать — горе у всех…
Рассвело. Поезд стоял на узловой станции. Нина Георгиевна вышла — покурить. Она увидала десятки эшелонов. Платформы с машинами; и машины стали беженками… В теплушках семьи, чайники, пеленки — из Курска, из Орла, из Калинина… Две недели едут… Огромный улей разворочен — куда-то уходят за городом город, заводы, школы. Здесь и крестьянские сундуки, и картины, скот, архивы, непонятные сложные приборы. Грузили под бомбами, под огнем… И валит снег… Нине Георгиевне стало страшно: как ни велика была уверенность, что-то в ней дрогнуло. Ее окликнул машинист:
— Товарищ, папиросы у вас не найдется?
Он жадно затянулся.
— Теперь полегчало. Шестьдесят часов не спал — вон какой состав…
Глаза у него были красные от усталости, но спокойные. Пожилой, мой ровесник… И Нина Георгиевна устыдилась минутной слабости: с такими людьми разве можно погибнуть?
Она быстро подружилась с ребятами, знала историю каждого. У Васи отец танкист, мама работает на Центральном. Отец Олега летчик, мать санитарка. Вася рассказывал: «Папа говорил „я буду утюжить“, а мама говорила „я не понимаю“…» А Варя сказала: «Папа на войне и писем не пишет…» Нина Георгиевна поспешно ответила: «Скоро напишет. Им теперь не до этого…»
На одной из станций, не разобравшись, вагон хотели отцепить.
— Нужно пропустить вагоны с ценностями.
Взволновавшись, Нина Георгиевна крикнула:
— А здесь дети! Или вы не знаете, что это золотой фонд?
Потом ей самой стало смешно: оратор!.. Но разве не правда? Рубили лес, прокладывали дороги, строили города. И не было у нас «золотой лихорадки». Другая лихорадка — человеческая… Вот эти вырастут, построят. И не только заводы… Конечно, нужно, чтобы были дома, обувь, машины. Но этого мало, человеку хочется изумления, музыки, счастья. Кто же может это создать? Только люди. Я не увижу, теперь ясно, придется отстраивать, чинить. А эти, может быть, увидят…
Ей стало грустно, что нет рядом Сережи, некому рассказать о самом главном. Дети спали. Темный дачный вагон был наполнен ровным дыханием. Нина Георгиевна вынула из саквояжа огарок, блокнот, начала писать. Она рассказывала Сергею о последних днях в Москве, о внезапном отъезде, писала, как волнуется, что неизвестно ничего про Васю. От Вали была открытка, она устроилась хорошо — комната теплая… Потом Нина Георгиевна отдалась своим мыслям: «Сереженька, я теперь часто думаю о смерти, ты не беспокойся, я здорова, но люди всегда об этом думали, пытались как-то разрешить, наука — борьбой с болезнями, еще столько-то лет подаренной жизни, христиане — иллюзией личного воскресения из мертвых, легенда прекрасная, но сколько в ней детской ограниченности — воскреснуть для вечности с памятью о пятидесяти прожитых годах, пантеисты соглашались раствориться в анонимном хаосе. Я гляжу на детишек, и мне кажется, что бессмертие действительно существует — в людях, неважно, это твои дети или чужие, оно в продлении мыслей, чувств, в их развитии, подъеме…»
Попрежнему спокойно дышали дети, спокойно стучали колеса. Нина Георгиевна вдруг скомкала исписанные листочки. Она погасила огарок; пробовала задремать, но сон не шел; тогда она открыла глаза и, глядя в темную муть оконца, стала терпеливо ждать позднего рассвета.
13
Три месяца Сергей провел в лихорадке; не знал, пошлют ли его на фронт. Он рвался туда со всей нетерпеливой страстностью своей натуры. Нина Георгиевна говорила: «Ты меня и не слушаешь… Как лунатик…» Когда уезжала Валя, он не сказал ей ласкового слова. Она в поезде проплакала всю ночь: не любит он меня, знаю, что не любит… А он, очнувшись, ругал себя: как же я не простился с Валей? Теперь говоришь «до свидания» — и не веришь, что встретишься…
Наконец он получил назначение. Саперный батальон формировался в маленьком приволжском городке. Казалось, сюда еще не дошли раскаты далекой грозы. Торговали медом, яблоками, сметаной, мирно судачили. От этого спокойствия Сергею становилось еще тревожнее. После занятий он томился, не мог ни читать, ни разговаривать с товарищами. Веселый, общительный, он замкнулся в себе. Сводки были все страшнее и страшнее. Прорыв к Москве… Немцы в Одессе… в Харькове… В Донбассе… В Крыму… Сергей жадно глядел на карту, как будто ждал от нее ответа — что случилось?..
Однажды товарищ сказал:
— Ну и силища!.. Вот ты был во Франции, как там было?
Сергей ответил:
— Не знаю, я уехал оттуда до войны.
Потом он упрекал себя: до чего я малодушен!.. Хоть бы скорее отправили на фронт! Самое страшное, когда глядишь со стороны…
Ему повезло: он увидел проездом Москву. Падал мокрый снег, день был серый, туманный. Сурово стучали шаги комендантских патрулей, сурово глядели девушки в ватниках. Улицы были перерезаны баррикадами, надолбами, ежами. Сергей шел и смутно улыбался: Москвы им не взять!
На Красной площади он увидел Сталина. Стоит в шинели, в фуражке, а ведь холодно… Спокойный и спокойно сказал: «Германия должна лопнуть»…
Сергей вспомнил, как он томился, и ему стало стыдно. Франция?.. Да там все разбежались — от президента республики до командиров, по ниткам расползлось. А Сталин на месте. И парад устроили, как каждый год. Разве это не лучший ответ? Конечно, у них много танков. Но человек может подорвать танк, может сделать танк. А люди у нас.
Десятки раз он рассказывал на фронте: «Да, да, стоял на трибуне. В каждом слове чувствуется уверенность.
Москва военная, канонада, бомбят. Одно то, что там — Сталин, достаточно. Никогда не возьмут Москву, никогда!..».
Прежде он часто думал: почему я не танкист, не артиллерист, как Вася? Да и в пехоте лучше… Читать, как другие идут под огонь, таранят врага, а самому плестись позади, наводить мосты, закладывать мины… Не честолюбие говорило в нем — романтика, недаром ему поверяла душу Нина Георгиевна.
И вот он на фронте. Перед ним карта: она куда больше той, на которую он смотрел месяц назад, нет здесь ни Крыма, ни Ленинграда, главный город — Наро-Фоминск, помечен каждый бугорок, и каждый бугорок ему сейчас важнее, чем все сводки. Один только раз, глядя на карту, Сергей подумал: чорт бы их побрал, да ведь это Подмосковье, дачи, куда дошли!.. И сразу отвлекся: вот идеальная линия обороны… Есть верное средство от большого горя: детали жизни, кропотливый труд, ежедневное ежечасное напряжение. Сергей понимал, что в его деле главное — терпение; в минуту откровенности он сказал своему комиссару Зонину: «Муравьи мы, настоящие муравьи. Другие летают, едут, а мы ползаем. И прутики, и муравьиные кучи… Для войны полезно, для театра не подходит — пьесы не напишут. А для нас с тобой? Паршиво, но, что ни говори, увлекательно…» Он повеселел, в свободные часы подолгу беседовал с товарищами; стал походить на прежнего Сергея; только глаза изменились — глядели строже, спокойнее; он это заметил, когда брился — смешно, до чего постарел!..
Его письма Вале были полны нежности, но она вспоминала холод расставания, и ей казалось: чего-то в письмах не хватает — жара, может быть страсти.
Война показалась Сергею суровым, тяжелым делом. Снега было много, не пройти, а часто шли целиной. Морозы крепчали; все этому радовались — каково-то немцам! Но нелегко было ночевать в лесу; мороз, кажется, доходил до сердца, дыхание останавливалось. А полушубки, затвердев, казались броней. Слова, выходя изо рта, становились тяжелым паром, и этот пар нехотя, медленно подымался к низкому небу, похожему на слой старой ваты. Ползли по снегу, проваливались в снег. Пальцы не хотели сгибаться. У обочин дорог валялись остовы сгоревших машин, трупы лошадей. Бойцы шли гуськом. Над ними пролетала сначала «рама», потом «юнкерсы», «мессеры», «фокки»; на обожженном снегу оставались черные пятна и крохотные воронки — кровь быстро застывала. Шли молча, не пели, мало разговаривали. Как рабочие трудного цеха, надрывались артиллеристы. Связисты под огнем устанавливали провода. Осипшие девушки неустанно повторяли нелепые слова: «резеда», «комета». Сергей зашел в санбат; хирург, весь забрызганный кровью, крикнул «нельзя»; он отпиливал ноги, вскрывал животы; несли одного за другим; только что он вытащил осколок бомбы из паха водителя, который вез консервы. Умирали разведчики, наборщики дивизионной газеты, минометчики, пекаря, летчики, медсестры. Было в этом огромное напряжение, труд предшествовал смерти и следовал за нею — трудно было и похоронить, промерзшая земля не поддавалась.