— Вы наглец, но я понимаю — терять вам нечего. Есть нечто низкое в вашем стремлении принизить врага. Вот перед вами я, немец. Вы сказали, что вы меня презираете. А разве вы понимаете, почему я воюю?
— Может быть от тупости — выполняете приказ, хотя вид у вас скорее подлеца, чем тупицы, может быть от жадности — продавали у себя подтяжки, а здесь вы царь и бог, в лучшем случае вы воюете потому, что вы уверены, что ваша Германия выше всего.
— Как будто вы не уверены в том, что ваша советская Россия выше других стран?
— Я ошибся, когда сказал, что вы скорее подлец, чем тупица, вы и то и другое. Как вы можете сравнивать самопожертвование с самодовольством? Наша идея шире нашей страны, хотя вы могли заметить, что страна у нас не маленькая…
— В чем же широта вашей идеи? В размахе вашего нахальства?
— Это очень просто. Кто здесь с вами? Мошенники, пропойцы, неудачники. Вы сами это чувствуете, вам даже неловко их показывать на официальных церемониях. А с нами Тельман, я думаю, что это самый порядочный немец. Его я не презираю, нет, я его уважаю, меня не смущает, что он немец. И вас я презираю не за то, что вы немец, а за то, что вы фашист.
Ширке махнул рукой — можно увести… Он утомился от разговора. Да, такого не переубедишь… Это борьба насмерть — мы или они. Он сказал полковнику Шиммеру:
— Жалко, что при этом разговоре не было наших «бисмарковцев», они ведь до сих пор считают, что с большевиками можно договориться… Вы его повесите?
— Придется…
— Пожалуй, такого я расстрелял бы…
Сам того не осознавая, Ширке был потрясен человеком, с которым только что разговаривал. Но когда полковник переспросил: «Значит, по-вашему, лучше расстрелять?», — Ширке опомнился и ответил: «Нет, все-таки лучше повесить — доходчивее для населения»…
Ночью он плохо спал: думал о будущем, думал угрюмо, настойчиво и вместе с тем бессвязно, эти мысли походили на невралгическую боль, он чувствовал, что на Германию надвигается буря.
Партизана, который называл себя Иваном, повесили девятнадцатого декабря. Несколько дней спустя, а именно двадцать четвертого, Ширке ужинал у полковника Шуммера. Елку украсили ватой и бумажными флажками. Денщик прекрасно зажарил гуся. Губерт принес патефон. Услышав старую песенку о девушке под липой, Ширке почувствовал, как комок подступил к горлу: эту песню пела когда-то его мать. Ширке был сентиментален, рассказ о несчастной любви, засушенный в книге цветок, звуки шарманки, зрелище заката доводили его почти до слез. Сейчас он был подготовлен к грусти и вином, и музыкой, и воспоминаниями. Он закрыл глаза, ни о чем не думал…
Взрыв был страшным. Полковнику Шуммеру оторвало руку. Губерта убило. Ширке отделался царапинами. На улице стреляли. Когда Ширке выбежал на площадь, он увидел труп часового. Он начал кричать; подбежал солдат, который ничего не соображал от страха, только повторял: «Бандиты, бандиты»… Казармы были на окраине; там солдаты справляли сочельник. Прошло не меньше часа, прежде чем Ширке удалось выяснить, что именно произошло. Из Налибокской пущи пробрались партизаны. Они перебили посты, потом бросили ручную гранату в дом, где жил полковник. На следующее утро Ширке узнал, что с партизанами ушел заместитель бургомистра Василенко. От Паши Кутаса не было никаких известий.
Ширке написал сыну:
«Здесь теперь трудно, но я, как прежде, уверен в нашей победе. Ганс, будь готов умереть за фюрера и за Германию!»
19
Отряд не потерял ни одного человека, перебили около двадцати немцев, взорвали дом полковника, взяли много оружия и продовольствия. Выпив коньяку, Василенко размечтался:
— Кончится война, напишу пьесу — про партизан и про немца. Поглядели бы вы на этого Ширке!.. Обязательно напишу и пошлю на конкурс.
Вася улыбнулся:
— Ты потребуй, чтобы меня включили в жюри — первая премия обеспечена…
Гранату в дом полковника бросил Вася — настоял, что должен бросить именно он — за Ивана. И потом волновался: вдруг там никого не было? Конечно, Василенко видел, как к полковнику пришли гости, но могли в последнюю минуту куда-нибудь уйти…
Два дня спустя отправили в город Настю; она вернулась с хорошими вестями — капитан Губерт убит, полковник Шуммер тяжело ранен. Василенко огорчался, что не убили Ширке: «Я его знаю — это главный гад…» А Вася успокоился: немного их проучили…
Он не мог забыть Ивана: вместе провоевали год — Иван убежал из лагеря в Тростянце. Часто по ночам они беседовали. Иван, будучи студентом, изучал мировую литературу, помнил наизусть множество стихов, пересказывал прочитанные им романы. Вася называл его «живой библиотекой». А Вася говорил об архитектуре — о пирамидах и о московских особняках, о куполе Софии, который «держится, как на ниточке», и о небоскребах. Порой говорили они о своих сердечных делах. Иван был влюблен в одну студентку, которой нравился другой, усмехаясь, он повторял:
Эта старая история
Вечно новой остается…
Вася не знал, как рассказать о своем счастье, которое длилось всего одну ночь, но которое казалось ему длинным, сложным и непонятным; он иногда только выговаривал вслух милое имя.
В обычное время люди растут, взрослеют, стареют, подчиняясь ритму годов, и как о странностях говорят об одном, что в нем сохранилось много детского, о другом, что он до срока постарел. Душевный опыт, который отличает зрелого человека от юноши, приобретается медленно. Иначе складывается душевная жизнь в годы испытаний: люди тогда и теряют и приобретают необычайно быстро; исчезает понятие возраста, сердце одновременно и черствеет и становится особенно восприимчивым; мир сужается — холм для солдата, лес для партизана, и этот мир ширится, потому, что от обнаженности чувств, от ощущения кровной связи с другими человек начинает жить не одной, а многими жизнями.
Нине Георгиевне Вася казался чересчур простым. До войны он скорее приглядывался к жизни, чем жил. Разумеется, ему были знакомы трудности, лишения, но он не знал опасностей, искушений, того духовного лабиринта, в котором блуждали многие юноши Запада, обеспеченные и, казалось бы, счастливые. То, что представлялось матери простотой, было отрочеством, еще свободным от настоящих испытаний. Кажется, только Наташа чувствовала, что за внешней простотой Васи скрываются глубокий ум и большое сердце, но Наташа тогда была девочкой, и, чувствуя душевное богатство Васи, она его не осознавала. Теперь он часто думал: если увижу Наташу, она меня не узнает. Минутами он думал об этом со страхом: вдруг они окажутся друг другу чужими? Но сердце подсказывало: этого не может быть, они живут одним, поймут друг друга с полуслова. Он несколько раз писал ей, давал письма товарищам, которые пробирались на Большую землю, но не знал, дошли ли эти письма. С самолета дважды им сбросили оружие, табак, газеты, а почты не было. Он никогда не спрашивал себя: ждет ли его Наташа; знал, что после ночи в Минске не может быть ни у него, ни у нее ничего другого. В партизанском отряде были девушки, вокруг Васи разворачивались романические истории — влюблялись, ревновали, расходились. Близость смерти развязывала былые клятвы, стирала воспоминания. А Вася не мог себе представить другую женщину, кроме Наташи. Не раз он задумывался над силой своего чувства, пробовал над собой подшучивать, но стоило ему подумать — милая моя, курносенькая, как ирония пропадала.
Он стал прекрасным командиром, тщательно подготовлял операции, заражал бойцов своей храбростью. А в тихие вечера он продолжал думать о мирной жизни, возвращался в мыслях к своей работе, видел светлые ясные дома, вычерчивал на клочках старых газет, перед тем как их раскурить, планы будущих городов. Накануне войны его прельщали небоскребы. Теперь у него были сомнения: идея небоскреба родилась от желания преодолеть пространство. Чем больше машин, чем гуще сеть метро, тем наивнее нагромождение этажей — преодоление пространства останавливает прыжок камней вверх, Вася думал о городах, похожих на сады, о стиле эпохи, которая все еще ищет своего выражения — ведь не только заводы у нас и не только бетон!.. Архитектура прежде казалась ему индустриальным строительством, теперь все чаще и чаще он тосковал об искусстве. Развитие техники, думал он, идет такими темпами, что нет раздельных периодов, все переплетается. Чертовски увлекательно… И все-таки это иллюзия, — чем выше техника, тем выше и материальные потребности. Мы здесь страдаем от отсутствия электричества, партизаны двенадцатого года этих страданий не знали. Можно страдать от отсутствия охлажденного воздуха, оттого, что у тебя машина с шестью цилиндрами, а не с двенадцатью. Два года назад у немцев было больше техники, чем у нас. Почему же они не взяли Москвы? Теперь они придумали «тигры», и наши их лупят почем зря… Они пишут в своих газетах, что готовят какое-то «секретное оружие». Ничего это не изменит. У американцев тоже техника очень высокая, наверно и они что-то изобрели. Все это поражает, слушаешь в первый раз и раскрываешь рот. А решает дело другое — человек. Жалко, что нельзя дать анализ души. Вот Иван, или Аванесян, или Смирнов — наши советские люди, не выдающиеся, если угодно обыкновенные, никто о них не знает, кроме друзей, могли бы попасть в газету, это случайность, и я убежден, что душевно они несравненно выше наших противников…