Он погладил ее жидкие седые волосы:
— Я пошутил.
Эмма приготовила хороший обед: хотела немного развлечь мужа, побаловать детей, да и не стоит беречь продукты — наверно, русские все отберут. Она приготовила свинину, капусту с тмином и пудинг — не пожалела на него ни яиц, ни варенья. У нее была припрятана бутылка кюммеля. Рейнер развеселился, покраснел, дразнил Анну: «За тобой ухаживает Отто, он заика и не сможет никогда объясниться…» Эмма радовалась: Гельмут опомнился…
Под вечер город заняли русские.
Осип вошел в большой кабинет владельца лесопильни Зейделя, повесил шапку на оленьи рога и выругался. Вот уж не думал, что придется стать комендантом немецкого города! Напрасно он доказывал члену Военного Совета, что лучше назначить другого… Одно утешение — обещали через неделю освободить. Пока его полк во втором эшелоне…
С отвращением поглядел он на стены. Чей это портрет? Самодовольная морда, торчат усы, высокий воротничок подпирает щеки. Гербы с единорогами. Вообще дрянь… Осипу все здесь было противно, он тосковал по Киеву. Хоть бы скорее домой!.. И всегда в такие минуты сжималось сердце: нет у меня дома…
Осип оказался, вопреки тому, что он говорил члену Военного Совета, хорошим комендантом; были у него и организаторские способности и опыт — чем только не приходится заниматься экономисту-плановику, когда он попадает на стройку… Осип приказал расчистить улицы; поставил патрули (здесь не его полк, могут напиться), Генриху, который явился с билетом социалистической партии, Осип сказал:
— Ладно… Сейчас не выборы. Вот коров здесь много бесхозяйных, бродят вокруг города. Пошлите ваших девушек, пусть соберут и ухаживают… Часть коров выделим для населения, чтобы у детей было молоко. Понятно? Где директор музея?
— Уехал. Он реакционер, и когда я выступил в защиту Веймарской конституции…
— Ясно. А что в музее — Рембрандты или наусники фюрера?
— О, там много экспонатов, коллекции бабочек, знамена, фото Танненберга, я лично там не был, все время поглощали собрания антифашистских организаций…
Осип еле его вытолкал.
Потом пришел младший лейтенант Воробьев и привел маленькую девочку:
— Вы послушайте, товарищ майор, что это за племя!.. Девочку видите?.. Зашли мы в один дом возле ратуши. Лежат мертвые — девчата, женщина, какой-то военный. А эта ревет благим матом… Спрашиваем жителей, оказывается, немец жену застрелил, родных детей. Вот подлец!.. Не знаю, как эта уцелела. Пожалел или просто промахнулся… Не люди они, вот что!.. С девочкой что прикажете делать?
— Надо в немецкую семью отдать… Погоди, она, наверно, голодная, я Насте скажу, чтобы покормила. Пусть пока здесь останется, Настя за ней присмотрит — дом-то большой, комнат двадцать у мерзавца было…
Когда Воробьев ушел, Осип отвел девочку к Насте, потом вернулся в кабинет, влез на письменный стол, снял портрет и приставил его лицом к стенке.
Весь день он работал, ходил по городу, осмотрел ратушу, музей, нашел архивы гестапо, допрашивал эсэсовцев, которые успели переодеться в цивильное. Вечером, когда он ужинал, пришла девочка. Напрягаясь, он вспоминал немецкие слова:
— Как тебя зовут?
— Грета…
Девочка вначале стеснялась, но, увидев, что Осип улыбается, доверчиво взобралась на его колени. Он играл с нею в «ладушки»… Она что-то говорила, он не мог понять что. Ему было хорошо и нестерпимо больно — все время он думал об Але. Вот такой она была, когда он уехал из Киева… Может быть, ее убил отец Греты?.. Нежно и печально Осип глядел на сонную девочку; потом отнес ее Насте.
На посту коменданта Осип пробыл десять дней. Его уже хорошо знали все жители города, почтительно кланялись, улыбались: «Добрый день, господин комендант».
Он глядел на них без злобы и без сочувствия: не мог убедить себя, что перед ним люди; не верил ни их улыбкам, ни смирению, ни Генриху, который клялся, что город был «почти красным». Он никому и ничему здесь не верил. Только когда он глядел на Грету, глаза его становились мягкими и грустными.
Полк двинулся дальше. Осип сидел в деревенском доме у полевого телефона. Немцы пытались удержаться в старом замке над городом. Осип кричал:
— Захарченко? Ты меня слышишь? Подбавь огоньку…
Еще один город — чистый и чужой… Февраль месяц, а весна — Осип увидел в садике подснежник. Какая чудесная весна в Киеве, другой такой нет! Рая любила фиалки… Теперь скоро фрицам конец — месяц-другой, больше не протянут… А что я буду делать, когда кончится? Ведь никого у меня нет… Как никого нет?.. Сто восемьдесят миллионов… Буду работать, это у меня осталось. Позову в гости Минаева с Ольгой, пусть посмотрят, какой красивый Киев. Поведу их в сад. Они будут гулять, как гулял я с Раей… В саду всегда много детей. Верещат, щебечут… Послушаю и пойду работать…
23
— Сон немцев и немок потревожен надолго, — сказал Минаев Оле. — Покрываться им нечем, поскольку пух из перин разлетелся прахом, а простынь, по-моему, тоже не останется — изрезали на флаги…
Немцы продолжали отчаянно сопротивляться; каждый город приходилось штурмовать. Порой и жители стреляли из окон. Но когда советские части доходили до центра города, все менялось, как в сказке. Жители, даже те, что час назад стреляли, превращались в мучеников, пострадавших от Гитлера. Город лихорадочно резал простыни. Белые полотнища болтались на всех фасадах, выползали из окон; обрезками немцы перевязывали рукава.
Отовсюду выходили люди, томившиеся в неволе: украинские девушки, которых хлестала по щекам Христина Штаубе или другая своенравная немка, рабыни, проплакавшие свои глаза на подземных заводах или в хлевах красномордых скотоводов; французские военнопленные, пять лет протомившиеся в шахтах Силезии, англичане и американцы, которые были аристократией немецкой каторги, завсегдатаи варшавских цукерен, превращенные в землекопов, и пражские доценты, чистившие солдатские нужники. Кого только не встречал Минаев! Здесь были и голландский актер, арестованный немцами за то, что зрители прервали аплодисментами монолог шекспировского героя, и норвежский пастор, не отслуживший вовремя панихиды по солдатам фон Паулюса, и миланский адвокат, рассорившийся, хотя поздновато, но шумно, со своим дуче. Минаев рассказывал:
— Даже австралийцев видел. Идут и радуются, как будто они не антиподы, а откуда-нибудь из Пензы…
Минаев шутил, а в душе он был взволнован невиданным зрелищем: ничего не возразишь, действительно освобождаем!.. Думал ли я, когда мы сидели на проклятом курганчике, что дойду до Германии и какой-то долговязый американец из штата Мичиган будет мне кричать «тенкью»?.. С этим американцем Минаев разговорился — он был сыном чешского эмигранта и понимал по-русски.
— Здорово, что вы сюда пришли! — восклицал американец. — Я-то ждал, что нас освободит Паттон а вижу — русские… Главное, что мы с вами встретились, правда?
— Правда, — ответил Минаев. Он задумался, потом улыбнулся. — Знаете, когда мне очень хотелось с вами встретиться? В сентябре сорок второго. Я тогда прогуливался по одной степи, было жарко и скорее невесело… Вот тогда мне пришло в голову, что хорошо бы встретиться с американцами. Я ведь знал, что это веселые парни, любят джаз. Я его тоже люблю… Думал — пошутим вместе, позабавимся. Но та встреча не состоялась… Я очень рад, что мы вас освободили и что мы встретились теперь в Бранденбурге. Лучше поздно, чем никогда. Вот женщины этого не понимают, одна мне прямо сказала, что лучше никогда, чем поздно…
Американец загрохотал:
— Ну и весельчак! А у нас говорили, что красные никогда не смеются…
Снова шли вперед солдаты Минаева. Завязывался короткий, но жестокий бой. Появлялись обрывки простынь. Солдаты пили шнапс и ругались. Всеми овладело нетерпение последних часов перед развязкой.
А по дорогам двигались освобожденные. Американцы и англичане шли налегке. Американцы шумели, старались хлопнуть по плечу каждого русского, отпускали комплименты девушкам, восторгались советскими танками и требовали от встречных лейтенантов, чтобы им немедленно предоставили помещение с душем, а потом отправили в Оклахому или в Небраску. Англичане были высокомерны и спокойны, сдержанно радовались свободе и сдержанно тосковали о пятичасовом чае. Больше всех было французов. Многие из них катили на немецких велосипедах, прихватив кто гуся, кто теплый джемпер на первую послевоенную зиму, кто аккордеон. Они быстро разобрались в обстановке, поняли, что русским не до них, самостоятельно передвигались на восток и мгновенно превращали бродячую свинью или барана в такое замысловатое рагу, что русские, которых они угощали своей стряпней, говорили: «Ну и народ — все у них повара…»