Теперь он пытался освободиться от Мадо и не мог. Фары освещали мокрые деревья, и Сергей чувствовал, что Мадо рядом. Он подумал: ужасно, что все непоправимо! Никогда я не понимал, как можно жалеть о прошлом. Теперь понимаю — жалеешь не о том, что сделал, а о том, чего не сделал. Почему так получилось? Ведь не потому, что было мало чувств. Кажется, больше любить нельзя… Мадо, когда мы расставались, сказала: «Никогда такого не будет…» Это было больше, чем любовь, а чего-то не было — вязкого и простого. Мадо говорила, что у каждого из нас будет своя жизнь, а это не пройдет. Она все понимала… Это правда. Вот я узнал, что у нее муж, и мне не больно. У меня Валя. Но это — другое, ни я не изменил Мадо, ни она мне. Такому нельзя изменить… Сейчас в Париже ночь, дождь. Может быть, Мадо идет по узкой уличке, как в лесу. А за нею крадется немец… Но все-таки почему мы тогда расстались? Было непонятное притяжение и такое же непонятное отталкивание. Майор Шилейко говорил «не судьба»… Но ведь судьба зависит от человека. Это фатализм… А может быть, нет?..
Машина остановилась.
— Масла нет, — меланхолично объявил водитель. — А что кольца надо сменить, это я сам знаю…
Сергей взволновался: поздно. К счастью, вскоре показался грузовик, он его остановил. Несколько минут спустя он оживленно беседовал с бойцами; это были артиллеристы; они рассказывали, что бои идут на окраине Орла.
Вскоре небо порозовело от зарева. Все кричали — такой стоял грохот. Сергей вспомнил про встречу с Луи, и ему показалось, что это было не четыре часа назад, а бесконечно давно. Только ветки с каплями дождя, изредка сверкавшие под фарами, напоминали о Мадо.
Значит, Орел действительно возьмем… Сергей думал сейчас не о Мадо, но о тех широких реках, которые впереди, — Десна, Днепр, Висла…
4
Когда Сергей уехал, Луи подумал: почему я ему сказал, что Мадо и Берти участвуют в сопротивлении? Ведь это пришло мне в голову, когда я прочитал про свадьбу, глупая попытка оправдать, и только… Рене рассказывал, что такие люди, как Берти, приспособились, говорил, будто встречал имя Берти в газетах… Тогда я ничего не понимаю. Отец мог поверить Петэну, он всегда рассуждал, как ребенок. Но никогда я не поверю, что Мадо связала свою судьбу с предателем!.. Может быть, они там считают, что нужно как-то прожить, один покрывает другого?.. Все это страшная загадка…
Луи и Рене часто вспоминали прошлое, то любовно, то со злобой; о чем бы они ни говорили — о школьных проказах, о «забавной войне» или об обидах, пережитых после разгрома, они возвращались к одному: что случилось с Францией? Хотели понять и не могли. Луи как-то сказал: «А вдруг вернемся — и тоже ничего не поймем, будем иностранцами?..»
Мог ли он сказать Сергею о своих сомнениях? Конечно, Влахов — друг, чувствуется, что он полюбил Францию, и все-таки он чужой… Может быть, когда он говорил про Сталинград, он думал: а вы сразу сдались… Пусть знает, что есть настоящие французы и здесь и во Франции! А предатели (неужели Берти? не верю, Рене напутал!) — это наше горе, чужому об этом не скажешь…
Луи улыбнулся: как мы изменились! Никогда раньше мне не пришло бы такое в голову… Когда русские говорят о своей стране, чувствуется гордость. Влахов сразу поставил Нивеля на место… Наверно, они и между собой над этим не шутят… А разве прежде мы гордились тем, что мы французы? Никто об этом не думал. Вышучивали Францию в куплетах, балагурили. Когда мама меня спросила, неужели я серьезно хочу уехать на Таити, я ответил, что всюду интереснее, чем во Франции. Только в Лондоне я понял, что потерял…
Русские держатся с нами лучше, чем англичане, у русских у самих много горя, им легче нас понять… В Англии были люди, которые смотрели на нас, как на наемников. А здесь все подчеркивают, что «Нормандия» — отдельная часть союзной армии. Может быть, и это политика, не знаю, но я лично чувствую дружбу. Мы им не нужны, это каждый понимает. Что значат два десятка летчиков, будь они ассы, при таких боях? Но они приняли нас, как товарищей, дали «яки», сказали: можете драться в нашем небе за ваш Париж.
Когда во время «забавной войны» мы ждали — пошлют нас в бой или не пошлют, никто не понимал, за что мы должны драться. А ведь тогда мы были во Франции… Теперь Франция так далеко, что трудно ее представить, но каждый знает, что деремся именно за Париж. Когда-то авиация мне казалась увлекательным спортом — поставить рекорд, а если будет война, прославиться. Теперь и слава не соблазняет, дерусь за самое простое — дом, рядом дерево — вяз или ольха, на окнах зеленые жалюзи, маленькие пунцовые розы, жужжит шмель… Здесь все другое — и деревья, и дома, даже небо здесь другое — бледное. Сколько я не видел дома с черепичной крышей, серой каменной стены, обвитой глициниями, террасы маленького кафе, голубых сифонов, школьников в фартучках, женщин в черных чепчиках?..
Прежде Луи боялся показаться сентиментальным, война его изменила, он не постыдился показать Рене горсть земли, которую взял на могиле матери, провез через Лондон, Сирию, Иваново, сюда, под Орел. Горсточка обыкновенной земли, но, глядя на нее, Луи вспоминал холмы, маленький мирт, который пахнул смертью, густое, синее небо юга.
Да, здесь мы деремся за Париж. Неужели и теперь они не высадятся?.. Еще год прошел, бошей разбили у Сталинграда, третью неделю идет здесь большое сражение. Почему же они топчутся в Сицилии?.. Русские говорят, что они хотят притти к шапочному разбору. Я понимаю чувства русских — ведь каждый день гибнут тысячи людей… Франция тоже заждалась — три года там боши… Хорошо, что я уехал: здесь я ближе к Франции — сражаюсь…
Обычно веселый и шумливый, Луи сегодня был так грустен, что боялся встретить товарищей, даже Рене. Встреча с Сергеем растравила рану: встало прошлое — мать, Мадо, Париж. Нужно пообедать — в восемнадцать часов, сказали, быть у машин… Он пошел в столовую. Под деревьями стояли свежесколоченные столы, они пахли смолой. Луи обрадовался — никого не было, опоздал… Клава его пожурила:
— Скоро ужинать…
— Не сердитесь, Клава, я на полчаса опоздал, а союзники опоздали со вторым фронтом уже на год.
— Вам лишь бы шутить…
Клава не выдержала, улыбнулась. Это была пухлая девушка, безбровая, с веснушками, с ласковыми серыми глазами. Она принесла суп, потом жаркое.
— Почему не кушаете?
Он ответил виновато, как ребенок:
— Не хочется.
Луи лучше других говорил по-русски. Товарищи ему завидовали: он мог без переводчика рассказать русскому летчику о том, как погнался за «мессером». Другие объяснялись главным образом жестами и теми словами, которые были понятны русским: «пике», «вираж». А Луи мог выговорить даже «хвост», это потрясало всех французов. Он часто беседовал с Клавой, расспрашивал ее про русскую жизнь, рассказывал про Францию. Ему нравилось, что Клава его внимательно слушает, удивленно восклицает: «Да что вы!» или «Неужели?»
Вначале Клава не понимала, что за люди французы. В сочельник они устроили ужин, выпили и стали хором петь что-то торжественное — как в церкви. Клава спросила переводчика: «Это они молятся?» Он рассмеялся: «Поют веселые песни, например:
Бабушка дала мне деньги на подтяжки,
Деньги пригодятся для моей милашки…»
Клава вспыхнула от возмущения, она решила, что французы очень грубые. А потом увидела: неправда — говорят все, что придет в голову, а рукам воли не дают, если ухаживают, то деликатно, не на что обидеться. Французы ей нравились — веселые, одеты аккуратно — следят за собой, смелые — наш полковник говорил, что хорошо дерутся, только безрассудные… Непонятно, почему их во Франции так быстро побили?.. Вчера один не вернулся… Его звали Пьер, это все равно, что Петр, он сказал Клаве, что по-русски он Петр Гастонович. Утром он шутил, рассказывал, что во Франции милиционеров зовут «коровами», и начал так натурально мычать, что Лена прибежала с криком: «Корова откуда?..» И не вернулся… Клава ночью не могла уснуть, думала о Пьере.