Утром они узнали, что Вергау ночью перебежал к русским. Обер-лейтенант сказал: «Он мне всегда казался палачом, а не солдатом…» Вилли ругался: «Этот подлец перехитрил всех…»
Почему мы так раскисли, думал Келлер. Два месяца назад русские были в ужасном положении, они удержались. Только сумасшедший скажет, что русские храбрее. Трусы есть повсюду, дело не в этом… Русские были у себя, они защищали свой город. Фюрер нас называет «защитниками Сталинграда». А по-моему, это не звучит. Зачем мне защищать развалины русского города? Шмидт прав, голова кружится, когда подумаешь, куда мы зашли. Летом это меня радовало: чуть ли не Азия, вербблюды, экзотика. А теперь мне страшно. Умереть всюду страшно, а особенно когда ты далеко от дома…
Это было ровно десять лет назад, в январе тридцать третьего. Келлер шел с Мюллерсом из университета. Было очень холодно. Они говорили о лекции профессора Боргардта. Потом Мюллере вдруг остановился и тихо сказал: «Вы не думаете, что Гитлер сумасшедший? Я слышал его речь, типичный параноик…» Келлер ответил: «Не знаю… Но вы этого никому не говорите…» Да, тогда, я тоже сомневался. Правда, я никогда не говорил так резко, как Мюллере, но все-таки я сомневался. Потом я поверил, что фюрер — гений. Все поверили. Да и как было не верить: он вел нас от победы к победе. А может быть, прав Мюллере?.. Пригнать всю молодежь Германии в этот ад и бросить… Ужасно, что я начинаю рассуждать, как в большевистских листовках. Может быть, через час меня не будет, я изменяю перед смертью. Это отвратительно!.. Но за что я должен умереть? Не знаю… Ничего не знаю.
Пришел унтер-офицер Штельбрехт с хлебом. Он протянул ломоть Келлеру, сказал:
— Обер-лейтенанта Краузе убили. Он высунулся из траншеи…
Келлер не ответил; он выхватил кусок из руки Штельбрехта, и было столько звериного в его глазах, в скрюченных пальцах, что Штельбрехт выругался: «Бешеная крыса!..» А Келлер, проглотив хлеб, закрыл глаза и снова стал думать — пусть крыса, мне все равно, но за что я умираю?..
23
Сергей обрадовался, узнав, что ордена вручать будет генерал-майор Петряков. Несколько раз Сергей видел генерала на переправе, но время было горячее, и он не успел разглядеть человека, о котором много слышал; запомнилось только, что генерал небольшого роста и прихрамывает.
О смелости и спокойствии Петрякова рассказывали удивительные истории. Майор Шилейко однажды докладывал генералу. Разорвалась мина, Петрякова засыпало, он встал, отряхнулся и сказал майору: «Работать мешают…» Шилейко потом рассказывал: «У меня в глазах все вертится, а он говорит — засечь батарею…»
Генерал Петряков походил на пожилого агронома или сельского врача; добродушное, несколько расплывчатое лицо; плохо пригнанные очки неизменно сползают на мясистый кончик носа; тихий, ровный голос. Полковник Румянцев спросил его: «Илья Васильевич, как это вы никогда не сердитесь? Я вот ни разу не слышал, чтобы накричали…» Петряков улыбнулся: «Дома, бывало, выйду из себя… А здесь нельзя — и без того шумно, не перекричишь. Если тихо сказать, лучше действует…»
Петряков был сыном столяра-краснодеревца; в детстве он мечтал стать скульптором, а когда началась гражданская война, пошел бить Деникина и остался в армии. Он учился долго, упорно, к науке относился благоговейно. Его жене, учительнице, страсть мужа к военному делу оставалась непонятной. Еще в первый год совместной жизни она его спросила: «Неужели ты любишь войну?» Он поправил очки и с тем стесненным видом, который у него бывал, когда он думал о чем-нибудь важном, ответил: «Нет, Танюша, не люблю, с трудом представляю, что человек может это любить… Но чем наша армия сильнее, тем меньше риска войны. Люди у нас крепкие, а знаний не хватает, я это на себе чувствую…»
Для того чтобы попасть к генералу, Сергею пришлось дважды перейти Волгу. Он смутно думал о пережитом; там, подо льдом — ночи октября, затонувшие баржи, друзья, оборона… Неужели все это позади?.. Он как-то не успел осознать перемену. Еще недавно они гадали — продержатся ли до завтра, ползли немецкие танки, нельзя было высунуться. А теперь немцы зарылись, прячутся. Фронт ушел далеко на запад. Фрицы повсюду, их много, но их уже нет. И в словах «правый берег» больше нет того смысла, который сто дней определял жизнь Сергея. Все стало другим.
Генерал Петряков улыбнулся:
— Наградили капитана Влахова, а орден вручаю майору. Полагаю, не ошибка, а логика событий.
Сергей получил «Красное Знамя», лейтенант Василенко «Ленина». Генерал их поздравил. Они дошли до КП. Был морозный солнечный день. Снег сердобольно прикрыл истерзанную землю. Петряков сказал:
— Вы здесь с начала? Какой был город!.. Придется все строить заново. У вас какая специальность, товарищ майор?
— Мосты.
— Будет работа… Наверно, ни одного моста не осталось. Я на Немане начал войну. Сколько я повидал этих мостов!.. Строили, строили, а потом… Слушайте, вы понимаете, что стало с немцами? Я вот не понимаю. Вчера привели пленного, — майор, человек начитанный, а рассуждает, как дикарь. Какие у них были университеты, библиотеки!.. Пришли к нам, все уничтожили, а теперь залезли под землю и гложут лошадиные кости. Троглодиты!..
Василенко до войны был учителем; он сказал:
— Это, товарищ генерал, вопрос воспитания…
— Правильно. Мы, военные, только учимся воевать. Да и роль наша ограниченная: чтобы сделать хорошего солдата, нужен человек, а человека не мы делаем, это с раннего детства… В начале войны мы воевали плохо, не секрет… Если удержались, это потому, что солдат соображал… Я говорю о самом трудном: о сознании…
Петряков снова посмотрел на развалины домов, и Сергей увидел, что у генерала добрые грустные глаза.
Эти глаза Сергей вспоминал потом, возвращаясь к себе. Удивительно — военный, а говорил о том, что будет после войны. Вряд ли немецкий генерал может так рассуждать. Два мира… Впервые в жизни Сергею захотелось писать. Об этом в письме или в статье не расскажешь, эпопея, роман… Он рассмеялся — нашелся писатель! Да я не умею и маме как следует описать… В армейской газете, наверно, есть писатели, рассказывали, что приезжал Симонов, Гроссман писал в «Красной Звезде», я его видел на переправе. Может быть, напишут… Только трудно — нужно большое спокойствие. А будет ли это спокойствие?.. Страшно, что могут забыть, одно заслонит другое, я уж сам многого не помню… Как мы пришли с Зониным. В августе… Зонин говорил: «Попали мы с тобой в историю…» Да, это печальная история, кто ее пережил, у того глаза, как у Петрякова. Трескотни из этого не сделаешь… Прекрасная история! Если описать, будут зачитываться и через сто лет — как сын пастуха сидел на школьной скамье, открывал звезды, корни, числа, потом строил мост через Дон или работал на «Красном Октябре», потом защищал этот новый мир, хрупкий и вечный, защищал здесь — на пятачке земли — и умер, и лежит где-то под развалинами…
Петряков рассказал Сергею про ультиматум. Немцы не сдавались, приходилось их выбивать. Пришел Рашевский:
— Какая глупость — Левина убило… Балашкин фрицев прижал, вот они и бьют из минометов… Дурацкая случайность! Жалко — хороший врач был, он мне ногу спас…
Сергей помрачнел — ему нравился Левин. И потом действительно глупо — выжить все эти месяцы и погибнуть в самом конце… А может быть, это только кажется, что глупо? Сын Левина погиб давно, когда немцы еще лезли. Почему тогда не глупо?.. Левин читал стихи сына про Волгу, что река, как горе. Река стала. А Левин умер. Умрет кто-нибудь и в самую последнюю минуту… Левин как будто чувствовал, когда я был у него, говорил: «Дела идут замечательно. Я думаю, это поворотный пункт», помолчал и добавил: «Сын здесь погиб, брат при отступлении, жену немцы, наверно, убили, она осталась в Днепропетровске, не понимаю — как это я уцелел?..»
Последние дни были очень громкими: немцев выкуривали из развалин, подрывали подвалы, разворачивали траншеи. Не умолкали «катюши», минометы. Над заснеженными обломками домов стоял черный дым. Грохот был такой, что Шуляпов говорил: «Чорт чорта матом кроет…»