— Хорошо, — согласился наконец Писарро. — Но если она сбежит, лейтенант, вы поплатитесь головой!
Ночь испанцы провели на окутанной клубами дыма и освещенной пламенем пожара площади поселка, сняв шлемы, расстегнув кожаные камзолы и поглядывая время от времени на кроваво-красное небо. Забрезживший рассвет застал их среди груд золы и пепла, развеваемых ветром; то здесь, то там у края пожарища лежали скрюченные тела убитых.
Проклиная все на свете, воины надели нагрудники, подобрали свое оружие, щиты и стали подгонять измученных индейцев, с неохотой взваливавших на себя поклажу. Наконец отряд длинной цепочкой снова потянулся сквозь девственный лес. Впереди шла группа индейцев, прорубавших проход в зарослях. Вдруг один из них уронил топор, схватился за горло и рухнул на землю. Его подняли и увидели длинную оперенную стрелу, глубоко вонзившуюся ему в шею.
Лес словно ожил, вокруг испанцев гулко затрубили рога, завыли боевые раковины. С хвоста колонны индеец принес известие, что капитан Мурильо, старый соратник Писарро, ранен стрелой в глаз. Загремели выстрелы из аркебуз. Рога и раковины ненадолго замолкли, но потом заревели снова, в кустарнике послышался шорох, и из чащи опять посыпались стрелы.
Испанцы стали поспешно уходить. Рамирес шел вплотную за Туахалой, стараясь прикрыть ее своим щитом. Вечером на привале не досчитались более тридцати индейцев с грузом; капитан Мурильо скончался, у многих солдат, тела которых были защищены доспехами, на лице и руках зияли глубокие раны от стрел.
В течение нескольких последующих недель испанцы почти ежедневно подвергались нападениям. Зажатые на узкой тропе, прорубленной в чаще передовым отрядом индейцев-носильщиков, они были беззащитны против вражеских стрел. Солдат охватил страх и озлобление. Голод, вновь наложивший печать на их лица, не так изнурял людей, как эта вечная угроза смерти. Сам Писарро был на грани отчаяния, и только огромный авторитет, которым Орельяна пользовался среди солдат благодаря своему хладнокровию, спасал отряд от полного разложения.
Рамирес тщетно пытался ободрить Туахалу. Вечерами она сидела подле него на корточках, безразличная ко всему, глухая к его словам, которые переводил Педро, безучастная к непристойным жестам солдат и потоку непонятных для нее грубых острот. Только шпага Рамиреса охраняла девушку. По ночам, силой преодолевая ее сопротивление, он доходил до бешенства, но потом его внезапно охватывало отвращение и он брезгливо отодвигался от нее, как от трупа. Переполнявшие его стыд и слепое раздражение изливались на головы солдат, взглядов которых Туахала, казалось, вообще не замечала. Удивленные и напуганные воины стали держаться от него подальше.
Когда отряд вышел на берег Агуарико и раскинул там лагерь, в живых осталась жалкая кучка индейцев-носильщиков. Удушливо-знойный лес поглотил почти всех стройных бронзовых молодцов, выросших в чистом, не знающем лихорадки воздухе плоскогорья; каждый четвертый солдат был ранен стрелами.
Но непоколебимая уверенность Орельяны вселяла в сердца людей надежду. Вновь вспыхнувшая мысль о возможности обогащения заставляла больных забывать о своих страданиях, а недоверчивых умолкать.
Живя поневоле в одной палатке с Рамиресом, Туахала по-прежнему не отвечала ни на один вопрос. Проходивший однажды мимо палатки предводитель омагуа заметил девушку и остановился как вкопанный. Туахала была одета в белый плащ из шерсти ламы, добытый Рамиресом той страшной ночью в разграбленной деревне. Индеец словно завороженный уставился на красный узор плаща. После долгих расспросов выяснилось, что омагуа враждуют с племенем Туахалы.
С тех пор Рамирес следил, чтобы омагуа не подходили больше к его палатке, и днем завешивал вход одеялом. Часто он сидел с Туахалой наедине. Она не закрывала глаза, не отворачивалась от него и не пыталась сопротивляться, когда он привлекал ее к себе. Но даже прижавшись лбом к ее лбу, он не встречал ее ответного взгляда.
Время от времени больной генерал осведомлялся, удалось ли Рамиресу выведать у пленницы путь в страну золота. Вопросы начали повторяться все чаще. Рамиресу уже приходилось сдерживать глухое раздражение, поднимавшееся в нем, как только посланец Писарро входил в палатку.
Каждое утро, просыпаясь от криков попугаев, он видел Туахалу, сидящую на корточках с закрытым лицом у задней стенки палатки. Однажды он нашел у нее маленький нож, похожий на кинжалы, какие носили некоторые испанцы. Вырвав нож у нее из рук, он даже не подумал, что девушка могла заколоть его во сне.
— Педро! Откуда у нее нож?
Индеец скорчил испуганную гримасу. Рамирес схватил его за плечо.
— Не знаю, ваша милость, — пробормотал Педро.
Рамирес встряхнул его, потом вдруг отпустил и тихо сказал:
— Смотри, если она что-нибудь сделает с собой — сегодня или через месяц, все равно! Слышишь?
Глаза Педро расширились, он кивнул.
— Я тебя убью, понял?
— Да, ваша милость!
На следующее утро Туахала не дотронулась до фруктов, которые пододвинул к ней Рамирес. Это озадачило его. Протянул ей кусок мяса. Девушка не взяла его. Не обратила она внимания и на кокосовый орех, который Педро подал ей, расколов камнем. Он принес чашку с водой и поставил перед Туахалой. Она не стала пить.
— Что с ней, спроси! — не выдержал Рамирес.
Туахала не отвечала.
Он положил мясо ей на колени. Через некоторое время взглянул на нее. Мясо лежало нетронутым.
3
Выросшая перед ним фигура Орельяны заставила Рамиреса очнуться. Он не заметил его приближения, мягкая земля приглушила шаги. Орельяна долго смотрит на смутившегося лейтенанта и наконец спрашивает, показывая на палатку:
— Ну как, заговорила?
Рамирес пожимает плечами. Орельяна продолжает:
— И есть тоже отказывается?
— Да.
Из-за деревьев медленно подходит Андре Дюрант и останавливается, вопросительно глядя на полковника.
— Хм, нужно во что бы то ни стало вырвать у нее сведения, ждать больше нельзя, — требует Орельяна. И, обращаясь к судовому плотнику:
— Как ты думаешь, Дюрант, когда мы спустим бригантину на воду?
— Через неделю — может быть.
— Что это еще за «может быть»?
— Сначала ее надо законопатить и просмолить, ваша милость.
— Ну, так приступайте!
— Хорошо сказать приступайте — а чем смолить, слюной?
Орельяна удивленно поднимает глаза.
— А ведь верно, черт побери, — говорит он в сердцах. — Где же взять смолу?
— Мы уж конопатим ветошью и листьями, — замечает Дюрант. — Да только без смолы все равно пойдем ко дну.
Подумав немного, Орельяна советует Рамиресу:
— Попробуйте разыскать у индейцев что-нибудь похожее на смолу, не то мы застрянем в этом проклятом лесу. И доложите генералу, — добавляет он. — А я пока пойду взгляну, как они там конопатят листьями.
Рамирес идет к ярко-красной палатке Писарро, которую двадцать индейцев тащили сюда из Кито через горы, по непроходимым зарослям, глубоким болотам и затопленным лесам.
В палатке светло: перед входом горят два костра, в которые Мигелито, краснокожий слуга Писарро, днем и ночью подкладывает сучья и сухую стружку. Генерал зябнет. Завернувшись в одеяла, он скорчился на постели из пальмовых листьев. Щеки у него ввалились и обросли густой бородой, лицо стало желтым и морщинистым.
У входа на чурбаке сидит отец Карвахаль, беседуя с генералом. На коленях у него открытый молитвенник, и куском древесного угля он время от времени что-то пишет в нем. Так по утрам он иногда отмечает события, происходящие в лагере.
От жары, стоящей в палатке, лоб святого отца покрылся каплями пота. Ему часто приходится отрываться от своего занятия и вытирать лицо широким рукавом сутаны, с которой он не расстается в лагере.
Рамирес кратко рассказывает, что мешает завершить строительство корабля. Отец Карвахаль отрывается от записей. Писарро изрыгает проклятия. Лейтенант докладывает о поручении Орельяны.
— Да, да, действуйте! — приказывает Писарро. Вместе с Педро Рамирес отправляется к вождю омагуа; тот со своими индейцами сидит у костров между поваленных деревьев, как всегда закутавшись в пестрый плащ из перьев.