— Договорились.
Соня пошла мыться, а Магда со свекровью разговаривали вполголоса.
— Не понимаю этого воспитания, — роптала Софья Николаевна, — девочке тринадцатый год, она и без того инфантильна, а ты еще поощряешь, рассказываешь про какую-то дурацкую иглу…
— Это у нас вошло в традицию.
В самом деле, уже несколько лет, с тех пор как ушел отец и Соня плохо стала спать по ночам, Магда каждый вечер рассказывала ей сказки своего сочинения. Чем глупее, тем лучше. Любимая была — про иглу. Софья Николаевна этого не одобряла. С одной стороны, Раскольников (рано), с другой — про иглу (поздно). Когда Володя ушел, она без колебаний осталась с Магдой и Соней, хотя любила сына. Хотя воспитание девочки ее ужасало. Ложится бог знает когда, не высыпается. Какие-то дикие фантазии — моряки, убийства…
Соня мылась долго, пускала пузыри над раковиной, наконец разделась на ночь, влезла в свою кургузую, не по росту, пижаму и, перед тем как лечь, немножко попрыгала на тахте. Черные прямые волосы метались по лицу, пружины звенели и крякали. Попрыгав, она забралась под одеяло, выпростала из-под него узкие, красивые руки и потребовала:
— Про иглу.
— На чем мы остановились?
— Неужели не помнишь? Она сначала была иглой большого размера, с ножку стола. Потом хозяин переплавил ее на сковородку. А потом что?
— Потом, — фантазировала Магда, сама ужасаясь бедности своей фантазии, — она пошла жить на кухню и там подружилась с посудой. Особенно с одним маленьким ситечком…
Магда рассказывала про иглу, пока не увидела, что Соня спит.
8. Нешатов приглядывается
«Мы вас торопить не будем», — обещал Ган. И правда, никто его не торопил. О нем словно забыли.
Он сидел в общей комнате за своим угловым столом, читал отчеты, старался вникнуть, приглядывался. Пока что получалось плохо. Чем больше он читал, тем меньше понимал. Гордость и упрямство мешали ему признаться в своем бессилии.
Ребусы, ребусы… Какие-то специальные, незнакомые ему термины. Смысл некоторых он, зная английский, кое-как понимал, другие оставались непонятными. Он рылся в списках литературы, доставал книги, журнальные статьи — не помогало. Сезам не открывался. Что ж, это естественно. Однажды он выпал из науки, из круга идей — и не мог войти обратно. Как не прирастает отрезанный палец, пересаженный орган. Организм отторгает чужеродный белок.
А как просто все это было — в той, предыдущей жизни! Они с товарищами что-то придумывали, мастерили — азартно, весело. Прокладывали свою немудрящую тропку по целине. Ныне там, где была эта тропка, разлеглась широкая, изъезженная дорога. Кто только по ней не катит!
Всего этого было слишком много: отчетов, статей, рефератов, препринтов. Он барахтался в избытке информации, тонул, курил (когда рядом не было Гана) папиросу за папиросой, а потом воровски открывал форточку…
А неуправляемые мысли все уходили в сторону, показывали ему картинки. Особенно преследовала одна: букашка на берегу моря. Обыкновенная букашка, красная с черным. Взбегали волны на песок и несли букашку. Она шевелила ножками, пытаясь уцепиться за грунт. Как только ей это удавалось, приходила следующая волна… В этих книгах, отчетах он был как та букашка.
С азбуки надо было начинать, с самого начала. Он хватался за популярную литературу, которую его коллеги презрительно называли «научпоп». Читал украдкой, заслонив грудой отчетов.
Ну и что? Эти книги были еще хуже. Вместо того чтобы трезво, просто, спокойно объяснить читателю, что к чему, они из кожи лезли вон, чтобы его позабавить. Картинки, картинки, несмешные человечки с дурацкими прозвищами, а то и полураздетые грудастые девы с выпученными глазами… А чего стоил тон этих книжек — лакейский, ернический, с прибаутками и подковырками! Закрывая книгу, он каждый раз убеждался, что ничего нового не узнал.
Казалось бы, чего проще — спросить у товарищей по работе. Нет, этого он не мог. Страшно было появиться перед ними этаким голым королем. Впрочем, однажды он попробовал задать вопрос Малыху — этот как будто был попроще других. Развернул отчет, показал особенно неясное место: «Как это понимать?» Малых прочитал абзац и лаконично отозвался: «Понимать не надо».
Универсальным пониманием обладал, кажется, один Полынин. Ходячий справочник, энциклопедия. Этот человек был ему неприятен, но все же изредка Нешатов к нему обращался:
— Игорь Константинович, посмотрите, мне не совсем ясно: откуда эта формула?
(«Не совсем»! Ничего ему не было ясно!)
Полынин брал журнал своими цепкими, длинными пальцами, проглядывал страницу и говорил что-нибудь вроде:
— И, батенька, что же это вас на такую ерунду понесло? Посмотрите-ка лучше в трудах четвертого симпозиума, там есть дельная статья Аббота. Этот вопрос у него под орех разделан.
— Простите, какая статья?
Полынин небрежно выписывал название статьи по-английски своим оригинальным, туда-сюда клонящимся почерком. Нешатов добывал статью. И что? К непониманию отчета прибавлялось непонимание статьи Аббота…
Странное дело, единственная, с кем он заговорил о своем тотальном непонимании, была Даная Ярцева, та, которая крикнула про воблу. Быстрая, сноповолосая, с маленьким ярким ртом, она забежала как-то в общую комнату, где он в одиночестве кручинился за своим столом, увидела его лицо и рассмеялась.
— Что такой грустный? — спросила она. Похоже, на «ты». Он с облегчением отодвинул в сторону отчет.
— Да вот ничего не понимаю.
— А и не надо! До конца никто не понимает. Важно схватить общий смысл. Слушаем же мы песню на чужом языке? Слова непонятны, а песня — да.
Подхватив рукой воображаемую длинную юбку, заигрывая с воображаемым микрофоном, она запела на каком-то языке, отдаленно напоминающем английский. Английскими — точней, американскими — были интонации, придыхания, полувывернутые зовущие губы. Он слушал не без удовольствия.
— Ну-ка, о чем я пела? — спросила она.
— О любви.
— Совершенно точно. Слова ничего не значили, английского я не знаю. А песня в целом ясна. Так и с отчетами надо. Не копаться в мелочах, а слушать песню.
Нешатов смотрел на нее и лениво думал: «Скорее полна, чем худа. Скорее красива, чем некрасива. Хочу ли я с нею спать? Скорее нет, чем да».
Все-таки что-то в ней было, какое-то электричество, косой взгляд зелено-ореховых глаз. Он не хотел, чтобы она уходила. Но она взяла со стола ведомость, сделала ему ручкой, сказала «гудбай» и ушла.
После этого разговора ему стало чуть легче. Может, и в самом деле она права? Слушать песню.
Вот кто откровенно не понимал и даже песню не слушал, так это Лора. С нею часто Нешатов сидел вдвоем в комнате, но они почти не разговаривали. Тонкая, высокая, светлая и грустная, какая-то нестеровская. Ей бы свечу в руки, белый плат по самые брови. В отделе она числилась инженером, окончила какой-то институт, правда заочно. Ее так и называли «заочная девушка». Знаний у нее не было никаких. По замыслу Гана, взявшего ее на работу, она должна была вести все делопроизводство отдела; она вроде и вела, но тоже как-то заочно, забывчиво, путая бумаги, теряя записи. На машинке печатала одним пальцем, с ошибками. Пробовали ее учить программированию — куда там. Синус путала с интегралом. Да она и не хотела учиться. Подлинным ее капиталом были ноги — длинные, стройные, с высоким подъемом.
Почти постоянное присутствие Лоры в «общей» раздражало Нешатова. Впрочем, его многое тут раздражало. Раздражали долгие речи Полынина — какая-то умственная чесотка. Раздражал Малых, молитвенно глядящий Полынину в рот. Раздражали Магда с Толбиным, между которыми все время проскакивали искры. Раздражали шум и гам, заполнявшие комнату всякий раз, когда в ней собиралось больше двух-трех человек (эту разноголосицу он мысленно называл «гусиным хлевом»).
Утомляло и обилие людей, которых он не знал в лицо и не мог соотнести с каким-нибудь именем. Черт их знает, были они из этого отдела или из какого-нибудь соседнего. Некоторых он видел чаще других и уже научился узнавать.