— Про партийных уже все обсудили? — хорохорился Карпухин. — Теперь до меня очередь дошла. Ну и обсуждайте, ежели желаете. Мне-то что? Строгача ты мне, Иван Иваныч, не влепишь. Исключать меня неоткуда, а с домны уже исключили.
— Все ворчишь! — с укором сказал Терновой. — А ты признайся: почему Вадима в клепальщики не вывел? Пожалел? Не захотел, чтобы молоток всю жизнь его в люльке тряс? Ты вот одного Вадима пожалел. А государство сразу о тысячах заботится.
— Так ведь я привык с молотком трястись, — как-то вдруг очень жалобно сказал Карпухин. — Я же другому не обучен. И Вадим рядом. И все приятели на домнах. Покалякать — и то теперь не с кем будет. С Василисой уже все переговорено.
— Жаль, Захар Захарыч, сварки ты не знаешь.
— На что она мне?
— Кажется, придумал я тебе работу. Только Василисе меня не выдавай. — Терновой уже смотрел на Карпухина смеющимися глазами.
— Например?
— А если тебя бригадиром рубщиков определить? Вырубать после сварки трещины там всякие, раковины, наплывы, шлаковые включения…
— Стар уже переучиваться, Иван Иваныч. Годы мои уклонные. У клепальщика век короткий.
— Человек не вол, в одной коже не стареет. Там тоже пневматика. Только вместо молотка твоего — зубило. Я вот еще с одним прорабом посоветуюсь. Попрошу, чтобы он над тобой шефство взял.
— Дожил! К кому бы это в подшефные, в ученики, определиться? И смех и грех! Может, еще придется сидеть на одних курсах с Катькой?!
— А знаешь, Захар Захарыч, кто придумал варить домны? Чей это проект?
— Не знаю. — Карпухин потеребил ус.
— Сдается мне, что это… — Терновой выдержал паузу. — Василиса придумала. Ее проект! Чтоб ты больше дома сидел…
— А что мне в Кандыбиной балке сидеть? С соседским петухом воевать? Или за квочками бегать, искать, где они яйца снесли? Нет, уж лучше я за сварщиками швы чинить буду…
На другой день, когда вышла газета, Карпухин поддразнил Василису:
— Слышишь, старая? Движение начинаю. Придумал Ванюшка Терновой. Чтобы я меньше дома с тобой сидел да больше по домнам двигался…
15
— А знаешь, Катюша? Я ведь тебя люблю.
Катя вздрогнула и ничего не ответила.
— Ты слышишь меня?
— Слышу, — сказала Катя очень тихо и по-прежнему не шевелясь.
Одно громкое слово, одно неосторожное движение могло разрушить тот чудесный мир, в котором сейчас Катя жила.
— Я тебя в самом деле люблю, — повторил Пасечник с ласковой настойчивостью. — Ты меня слышишь, Катюша?
— Слышу.
— Всякие слова говорил я. Говорил другим. А это слово… Этого слова боялся. Первый раз сказал. Сейчас вот… тебе.
Катя прижалась к Пасечнику и уткнулась лицом ему в плечо.
— Зачем же плакать?
— Я не плачу. Только слезы почему-то сами льются.
— Вот дурочка-то!
— Ну и пускай. Я умной не притворяюсь.
— Да у меня все плечо мокрое. Так и ревматизм нажить недолго.
Катя никак не отозвалась. Даже дыхания ее не было слышно.
— А я это слово… Я про любовь уже говорила, — произнесла Катя сквозь слезы. — Болтала про любовь. — Катя тяжело вздохнула. — Не знала, что это за слово. Выходит все-таки, что хуже я тебя, Коля.
— Ну зачем опять старое ворошить? Ты ведь и сама его не помнишь? Сердцем не помнишь, душой. Это только чтобы доказать мне, какая ты плохая.
— И доказывать долго не приходится, — снова вздохнула Катя.
— А я все равно не верю. Может, я вовсе и не полюбил бы тебя другую. Еще жениться, подумал бы, заставит. А зачем мне такую гирю вешать себе на шею?
— Может, пройдет время, ты и меня гирей обзовешь.
Катя еще сильнее уткнулась ему в плечо, и Пасечник почувствовал, что она плачет.
— Перестань, Катюша. Смотри на жизнь веселее.
— А я… я… я весела-а-ая, — всхлипывала Катя, она не могла успокоиться. — Ах, Коля! А ты мне еще руки целуешь!.. Кожа такая грубая.
— Разве это грубая?
— Клещи-то у меня тяжелые. Да еще раскалятся. Иногда даже через рукавичку жжет.
— И вовсе не грубая!
— Одно слово — нагревалыцица. — Катя вздохнула. — А ведь есть девушки — не мне чета. Барышни! Руки у них такие мягкие-мягкие, белые-белые. — Катя снова вздохнула. — Я бы тоже хотела ходить такой белоручкой. Писать на пишущей машинке…
— Подумаешь, невидаль! Весь день себе в уши стучат. Весь день сидят на одном месте. Как прикованные. Машинки стерегут. И не прогуляться!
— Или чертежи чертить. Вроде Тани Андриасовой.
— Подумаешь! Весь день за столом стоят. И не присядут.
— Или в театре представлять. Артисткой.
— Если хорошей артисткой… Вот как Зоя Ивановна Иноземцева.
Оба засмеялись. Пасечник — довольно громко и с удовольствием, которого он не хотел скрывать, у него даже плечо подергивалось, а Катя — приглушенно, вновь уткнувшись.
Катя долго лежала не шевелясь, а затем повернула голову и посмотрела в распахнутое окно.
Еще и намека не было на восход солнца, еще не появились его робкие, предутренние блики. Но небо в окне уже стало фиолетово-зеленым, а звезды потускнели.
Вчера была среда, а сейчас уже рассветает четверг.
Значит, сегодня две недели, как Катя перевезла Николая из больницы сюда, в общежитие.
Два сожителя Николая — Бесфамильных и Метельский — перебрались из этой комнаты в большую, по соседству. Катя улыбнулась, вспомнив, как Бесфамильных поднял и один, без посторонней помощи, перенес свою койку, держа ее над головой.
В день возвращения Николая из больницы в комнату набилось столько народу и стало так тесно, что Бесфамильных заметил: «Как на верхотуре в то ветреное утро…».
Николай на радостях хлебнул лишку. Насчет Катиного платья он ничего не сказал, но она поняла, почему он так тяжело вздохнул и почему пожалел, что здесь, в общежитии, гостям не выдают белых халатов. Комнату он называл не иначе как палатой, а откупоривание бутылки и выпивку — лечебной процедурой.
Николай подолгу не выпускал из рук гитару и сочинял частушки, которые распевал с особенным удовольствием, усердно подмигивая при этом Кате:
Дни летят, проходит лето,
Я ж, обиженный судьбой,
Должен жить, как Риголетто,
С поломатою ногой!
Стал я, братцы, очень нервный,
Потому что холостой,—
Как за Катей мне угнаться
С поломатою ногой?..
Он шумел у раскрытого окна так, что слышно было в доме напротив и дважды являлся комендант. Может, если бы коменданту поднесли стаканчик, строгости бы у него поубавилось. А тут он жадно покосился на пустые бутылки и потребовал прекратить художественную самодеятельность по причине позднего времени.
Комендант общежития запретил Кате оставаться здесь после двенадцати. Ему нет дела, что отсюда до ее общежития час езды, что Катя живет на левом берегу. Ничего с Пасечником не случится, если он неделю-другую будет кормиться всухомятку. Что же, теперь все должны танцевать вокруг его костылей? А кипятку ему принесут ребята из соседней комнаты или уборщица тетя Поля.
Катя обругала коменданта огородным чучелом в галифе. Он потому такой принципиальный, что порошок «дуст» весь день в портфеле таскает. Да и что хорошего можно ожидать от человека, если у него соображения, даже в трезвом виде, столько же, сколько у кипятильника «титан»? Катя пожелала коменданту всю жизнь питаться всухомятку. И чтобы у него никогда не нашлось закуски после ста граммов.
Комендант пытался утихомирить Катю, но это ему не удалось. Он так и остался стоять с раскрытым ртом, когда Катя вышла, изо всех сил хлопнув дверью; даже штукатурка осыпалась с потолка.
Только потом Катя вспомнила, что окна конторы напротив комнаты Пасечника. Наверно, слышал всю эту перебранку. А Катя знала, что когда разойдется, голос у нее становится визгливый, как у сварливой бабы, и Коля в таких случаях всегда морщится.